Т. Т. затеял с экскурсоводом ученый разговор: можно ли Тьеполо считать реалистом? Девушка отвечала ровным голосом: условность… классицизм… монументально-декоративная живопись… Но Т. Т. это не удовлетворяло, он упрямо допытывался: реалист или не реалист? Экскурсанты из нашей группки начали тихо расходиться, поплыли в следующие залы, — только мы остались. Колька вдруг вмешался в разговор:

— Тебе же ясно сказано: это не реализм, а кла… классицизм. Видно же. Девушка правильно говорит. А ты растарахтелся.

— Не лезь, если не понимаешь, — сердито сказал Т. Т.

— Кто не понимает? — Колька надменно поднял черные брови. — Да тут и понимать нечего. Если одетые — значит, реализм. Раздетые — классицизм.

Экскурсовод засмеялась. Это было здорово! Строгое лицо богини враз исчезло, осталось просто смеющееся лицо молоденькой девушки. А смешливая какая! Так и заливалась.

Она повела нас дальше — в стеклярусный кабинет, в малый китайский, большой китайский. Колька вникал в ее объяснения, поддакивал с таким видом, словно ничто его так не занимало в жизни, как стеклярус. Марина — так звали экскурсовода, — видя такое внимание, обращалась главным образом к нему. А Т. Т. недовольно моргал. Ему было больно, что Тьеполо оказался нереалистом.

Когда Марина спросила, были ли мы в павильоне Катальной горки, мне (ленинградцу!) стало стыдно перед Т. Т., что я впервые слышу про эту горку. Мы оделись, Марина оказалась в пушистой белой шапочке и мохнатой шубке из непонятного меха, может, от черного пуделя, и мы, выйдя из | дворца, пошли длинной аллеей. Меж голых деревьев тут и там белели полоски ноздреватого снега. Солнце притуманилось, было прохладно и ветрено — ну, как всегда в апреле. И пахло дождем.

Катальная горка, объясняла Марина, обращаясь главным образом к Кольке, была деревянная. По врезанным колеям катила — вверх-вниз, вверх-вниз — восьмиколесная тележка. Вот здесь были горки, обнесенные колоннадой. От них ничего не осталось. Сохранился только павильон в стиле рококо.

«Рококо, рококо…» — вертелось у меня в голове, когда мы поднимались по лестнице павильона. Рококо, рококо, убежало молоко… мне живется нелегко…

— А это, — сказала Марина, остановившись перед беломраморной двухфигурной скульптурой, — очень хорошая копия Бернини.

А что хорошего? Парень догнал девушку, уже схватил, а она прямо на глазах превращается в дерево: руки становятся ветками, ноги — корнями. Ах вот оно что: нимфа Дафна, которую преследует бог Аполлон, хочет сохранить целомудрие и обращается лавровым деревом. Отсюда, оказывается, и пошла любовь Аполлона к лавру, — победители на состязаниях поэтов венчались лавровыми венками. Моя мама тоже любила лавровый лист, клала его в кастрюлю, когда варила суп, — но это из другой оперы. Факт тот, что с нимфами надо повежливее, без грубостей. Я высказал эту замечательную глубокую мысль вслух. Марина взглянула на меня и промолвила:

— Ты совершенно прав.

Когда мы вышли из павильона, Колька словно невзначай взял Марину под руку и спросил, давно ли она работает во дворце. Она решительно высвободила руку и сказала, что не работает во дворце. Во дворце многие годы, с того дня, когда его превратили в музей, работала ее мама. Она, Марина, собственно, и выросла в этом парке, все тут с детства ей прекрасно знакомо. Но минувшей зимой мама стала болеть, и она, Марина, заменяет ее — дирекция разрешила ей водить экскурсии. А сама она еще школьница, в этом году кончает десятилетку.

Мы проводили ее до дворца, там уже собралась новая группа, и Марина повела ее по анфиладам.

— Вот это девчонка! — сказал Колька, закуривая папиросу «Север», мы сели на скамейку возле Лаокоона и его сыновей, опутанных змеями. — До чего красивая девчонка!

Т. Т. вынул из кармана «Ленправду» и погрузился в чтение.

— Ого, — сказал он, — английский десант в Норвегии.

На днях было напечатано сообщение, что шесть германских дивизий начали высадку в Осло и других портовых городах Норвегии. Слабенькие норвежские дивизии серьезного сопротивления не оказали. И вот теперь…

— «Англичане высадились в Харстаде, Намсусе и в районе Ондальснеса, — одолевал Т. Т. трудные норвежские названия. — Завязались серьезные бои за Нарвик…»

— Я таких красивых еще не встречал, — сказал Колька, поглощенный своими впечатлениями. — А умная какая!

— Как Вера Менчик, — сказал я. — Ну что? Тьеполо посмотрели, нимфу посмотрели, поехали домой.

— А чего дома делать? — возразил Колька. Он сидел, раскинув руки по спинке скамьи, будто обнимая нас с Т. Т., и дымил папиросой. — Давайте Марину подождем. Видали, какие глаза у нее? Синие с морозом.

— Сизые, а не синие, — поправил я. — А жалко норвежцев. Хороший народ.

Вышла из дворца Марина. На сегодня у нее экскурсии закончены. Тучи заволокли небо серым лохматым одеялом, и уже накрапывало, когда мы отправились провожать Марину до дому. По дороге заглянули на станцию, чтоб взять билеты на электричку, и тут оказалось, что поездов не будет до 23 часов: что-то случилось на дороге, где-то между Старым Петергофом и Ораниенбаумом шел ремонт. Вот так так! Как же мы домой доберемся? Не пешком же топать. Впору было чесать затылки. Марина посмотрела на наши озадаченные физиономии и прыснула. Вот же смехачка! Глаза у нее, и верно, были синие, с уклоном в серебряное.

— Чего тебе смешно? — сердито сказал Т. Т. — Ничего смешного. Торчи теперь до полуночи.

— У вас лица смешные, — сказала Марина. — А вообще-то ты прав, ничего смешного. Я тут живу, — остановилась она у подъезда розоватого двухэтажного дома. — До свиданья.

- Погоди, — сказал Колька. — Нельзя же бросать нас на произвол судьбы.

— А что я могу сделать? — Марина с интересом посмотрела на него. — Ускорить ремонт дороги?

— Ну, хоть где-то приютить нас до ночи. Вон, уже дождь. Мы же промокнем.

— Где я вас приютю… приючу… — Она опять хихикнула. — Знаете что? — вдруг осенило ее. — Вы же историки, да? Студенческие билеты у вас при себе?

— Конечно, — сказал Колька, у которого отродясь не было студенческого билета.

— Я попрошу открыть для вас дом Петра Третьего. Если директор разрешит, то сможете там отсидеться.

Она вернулась вместе с нами в парк: мы прошли в дирекцию и, представьте себе, очень скоро получили разрешение переночевать в летнем доме Петра Третьего. По-моему, на директора произвел хорошее впечатление Т. Т. с его лбом мыслителя и гладкой речью. Ну, и, конечно, наши студенческие билеты показывали, что мы не проходимцы. Словом, Марине удалось убедить директора. Он выдал ей ключ от домика, с условием, что утром она лично повесит его на место.

— Меня мама ждет, — озабоченно сказала Марина, ведя нас через парк к летнему дому, а дождь, между прочим, шел все сильнее, шурша в голых ветках, в желтой прошлогодней траве. — Вечно на мою голову что-нибудь свалится.

Летний дом стоял на отшибе, выглядел он неважно, — наверное, как малозначительный объект не подлежал реставрации. Ключ со скрежетом провернулся, и мы вошли в XVIII век. Воздух тут был застоявшийся — возможно, тот самый, которым дышал Петр Третий. Марина велела занести ей ключ, когда мы пойдем на станцию, а если мы останемся ночевать…

— Мы останемся, — сказал Колька, решив проблему за всех.

— Тогда утром, в полвосьмого, я забегу за ключом, — сказала Марина. — Ну, историки, располагайтесь. Спокойной ночи.

И мы стали располагаться. В комнатах было много лепнины под потолками, но никакой мебели, если не считать широченной железной кровати без матраца, без сетки — с несколькими железными перекладинами. Может, на ней когда-то спал сам Петр. В другой комнате был огромный камин, а перед ним несколько поленцев, как видно завалявшихся с тех же времен. На полу громоздилась гора старых подшивок. Я наклонился посмотреть — не «Санкт-Петербургские» ли «ведомости»? Нет, газеты были современные, за несколько последних лет.

— Тут не топили с восемнадцатого века, — поежился я.

— А вот мы сейчас затопим, — сказал Колька, шуруя поленцем в черной пасти камина. — Тащи сюда подшивки!