Изменить стиль страницы

Бывало, она становилась спиной к печке, чуть сгорбившись, заложив руки за спину или подняв мечтательно голову, и часами рассказывала о Москве своего детства, об отце, дружившем с поэтом Брюсовым, о встрече поэтов в их доме на Собачьей площадке, о Камерном театре и спектакле «Жирофле-Жирофля» с несравненной Коонен. У Ганшина на всю жизнь сохранилось потом убеждение, что Камерный театр был лучшим театром на свете, а историю о двух сёстрах-близнецах, бант голубой, бант розовый, одну из которых накануне свадьбы похитили пираты, он мог пересказать, будто сам видел её на сцене. Изабелла любила вспоминать свои детские проделки: подсунули воробья под шляпу знакомой дамы и ждали в засаде, когда она подойдёт одеваться к вешалке. В другой раз вылили стакан поды из окна пятого этажа на голову какой-то знаменитости… Эти истории уравнивали её с ребятами, приводили в ярый восторг и заставляли ещё больше восхищаться ею.

— У, как у вас холодно, — сказала Изабелла, зябко потирая руки. — Начнём учебную зимовку. Если у вас, конечно, не окончательно застыли мозги. Впрочем, у некоторых они плавятся от лени…

Она в упор поглядела на полусонного Гришку, и улыбка скользнула у неё в углах губ. Ребята хохотнули. Изабелла входила в свою стихию.

— Писать диктант, пожалуй, руки будут мёрзнуть. А вот что: Ганшин, ты прочтёшь нам сейчас вслух небольшой рассказ, а потом мы его обсудим. Согласны, ребята?

— Согласны, — ответил за всех Костя.

Ганшин читал вслух с выражением и, наверно, лучше всех в палате. Изабелла протянула ему книжку с закладкой. Он было начал, но она прервала его:

— Сначала объяви нам имя автора и название, а то у тебя вечно получается «отрывок от Лермонтова».

Ганшин густо покраснел. Теперь он на всю жизнь знает, что надо говорить «из». Но как-то было, что он вызвался читать стихи, забыл название и сказал: «Отрывок от Лермонтова». Изабелла высмеяла его тогда и сегодня припомнила.

— Прóспер Мериме, — прочёл Ганшин, запинаясь, и взглянул на Изабеллу.

— Во-первых, Проспéр Меримé, — поправила она его, — у французов всегда ударение на последнем слоге, а во-вторых, что за каша у тебя во рту? Демосфен, чтобы научиться ораторскому искусству, каждый день тренировался на берегу моря с камешками во рту. Ты у нас, случайно, не набил рот булыжником?

Ребята прыснули, а она, осклабившись, взглянула на Ганшина, как бы вымогая ответную улыбку, и он насильственно, жалко улыбнулся ей.

— Теперь читай.

Мало-помалу все притихли. Ганшин читал о странном острове с невысокими холмами, поросшими сухим кустарником, и о том, как к одинокому дому, возле которого играл мальчик, подбежал, прячась от преследования, раненный в ногу человек; он просил укрыть его, спрятался с помощью мальчика в стогу сена, а потом по его следу пришли жандармы. Они собирались уже уходить, не найдя беглеца, когда старший из них предложил мальчику часы, если тот им поможет. И мальчик молча показал на стог. Оттуда выволокли раненого, а потом пришёл отец, узнал о случившемся, зарядил ружьё и убил своего сына.

Когда Ганшин дочитал последнюю фразу, жуткая тишина стояла в палате. Молчали долго. Изабелла сказала:

— Вот такой рассказ, ребята. Это, конечно, дикие края, Корсика, там люди рассуждают жестоко и просто. Но как бы вы поступили на месте Фортунато?

Тут все заговорили враз. Что Фортунато — предатель, это ясно, за паршивые часы выдал человека. Жаба, правда, пискнул, что ведь мальчик мечтал о таких часах, а отец ему не покупал, но все замахали на него руками, и он заткнулся.

— А отец поступил правильно, как вы думаете, что убил сына?

— Правильно, — односложно высказался Гришка, ища сочувствия в глазах Изабеллы.

— А ты как думаешь, Игорь?

— С одной стороны, правильно… — сказал Поливанов. — Но если с другой стороны…

— Запутался, — резюмировала Изабелла. — А ты как скажешь, Костя?

И все уставились на Костьку. Костя гармошкой наморщил лоб.

— Я думаю, правильно, потому что… потому что предателей надо убивать.

— Так. А ты, Ганшин, что скажешь?

— И я тоже… как Костя.

Ганшин говорил, что надо было убить Фортунато, но внутри у него всё дрожало: мальчишка стоял на краю ямы под дулом отцовского ружья, глядя в чёрный пустой кружок, из которого должна вылететь пуля. Ему представилось, что это он Фортунато и так глупо и бессмысленно попался с этими часами, которые ему до ужаса хотелось. Ну, как всё это повернуть, поправить? Шепнуть, что ли, Фортунато, чтобы он этого не делал? А если уж сделал, так ведь всё равно он так не хочет умирать и лучше было бы его простить, а уж в другой раз он ни за что бы, ни за что…

— Над этим рассказом, ребята, надо по-настоящему думать, — прервала сумятицу его мыслей Изабелла. — Сейчас идёт война с фашистами. Они убивают мирных жителей, стариков, детей, жгут наши дома, грабят и вешают, и мы должны приучить себя к беспощадности. Пособник врага — тот же враг. Легче всего представиться добреньким, всем всё прощать…

Изабелла стояла, по обыкновению, чуть ссутулившись, и глаза её под тёмными бровями, потеряв всю свою насмешливость, будто сверлили ребят, проникая в глубь души, в самые тёмные её уголки. И Ганшину стало стыдно за свой страх перед смертью, за жалость к Фортунато.

— Вы знаете, как рассчитывали фашисты на пятую колонну у нас в стране, — продолжала Изабелла, — сколько засылали к нам шпионов, вредителей, диверсантов и сколько их было разоблачено благодаря бдительности наших людей и ребят, да, ребят, простых школьников. Недавно мне рассказали, в Москве были случаи демаскировки. Кое-кто нарочно приподнимал вечером чёрные шторы, чтобы полосками света сигнализировать немецким лётчикам. А было и так, что с земли подавали знаки, представьте, обыкновенными карманными фонариками. И этих диверсантов помогли выявить и уничтожить простые советские школьники.

Изабелла разволновалась, поправила прядь волос на лбу и, глядя всё также пристально то на одного, то на другого, сказала:

— Конечно, надо различать злое намерение и случайную ошибку, но на войне слабостям не должно быть места. Подумайте ещё об этом, мы продолжим тему в следующий раз.

Третьего урока не было: вместо него прислали Юрку Гуля проводить воспитательный час. Напористый, энергичный, с прыщами на красновато-воспалённом лице, он начал с того, что предложил всем маршировать под музыку:

Кипучая, могучая,
Никем непобедимая…

Ребята махали руками, стуча по постелям, будто идут, а Юрка кричал через такт: «Левай! Левай!»

Потом скомандовал: «Вольно», снял с плеча баян, положил его на стул у двери и стал объяснять, что скоро их палату будут принимать в пионеры, но надо иметь в виду: в пионеры принимают лучших из лучших. Правило вообще-то такое, что при приёме нового товарища двое пионеров должны за него поручиться.

— У вас ручаться некому, но я как пионервожатый могу порекомендовать. Кого первым примем из вашей палаты?

— Костю, — выкрикнул Гришка.

Никто не возражал.

— Ну, Костю, — согласился Юрка, — он у вас старший по возрасту и самый сознательный. Но ведь вы все в любую минуту должны быть готовы помочь родине и отдать ей всю свою кровь, каплю за каплей.

Юрка стал вдруг серьёзен и суров. Он говорил теперь как бы не от себя, это в нём говорило что-то. И ребята прислушивались, затихнув, к звучавшему из него голосу.

Он говорил о том, как им повезло, что они родились и живут в такой счастливой и великой стране. Напомнил, как в голодном двадцатом году Ильич приезжал к ребятам на ёлку в Сокольники («как раз рядом с вашим московским санаторием») и обещал им, что они будут жить при коммунизме. Эта мечта уже была бы осуществлена, если бы не разбойничье нападение немецко-фашистских захватчиков.

— Вы должны всегда помнить, — всё более воодушевляясь, говорил Юрка, — всё сделали для вас отцы. И сейчас каждую ночь горит в Кремле и не гаснет до утра одно окно, вы знаете, ребята, о чём я говорю…