Всего полтора месяца назад его одолевало банальное любопытство — каково будет человеку в подобной ситуации? Он был не прочь оказаться в роли путешественника, открывающего новые материки, но уверенного в благополучном возвращении домой. Здесь же возврата не было.
Искус ученого толкал его на исследование собственных ощущений, но какой-то желчный тип закрывал на все глаза и нашептывал: «Не превращай себя в подопытного шимпанзе. И вообще пошли всех к черту!»
Однако, хотел он того или нет, ему не удавалось избежать самонаблюдений. С самого утра будто кто включал в нем анализирующее устройство. Вот он открывает глаза, и сразу дает знать о себе легкая бородулинская близорукость. Однако она не мешает подмечать то, к чему раньше был равнодушен. Например, его теперь очень занимало соответствие между внешностью и характером. «Прекрасный твой образ телесный… Твой образ телесный…» — прокручивалось в голове навязчивой пластинкой. И тут же всплывало брюсовское: «Есть тонкие властительные связи меж контуром и запахом цветка». Быть может, главная его беда не в том, что теперь не будет узнан близкими, а в этих порванных связях? Диссонанс между сознанием и той камерой, в которую втиснули его, был так явствен, что порой казалось, сама душа охает и рвется из тщедушного тела.
Должно быть, в организме скапливались излишки адреналина, потому что такой пустяк, как смех из детского отделения или брошенная кем-то в распахнутое окно палаты ветка акации, вызывал подозрительное пощипывание в глазах.
— Бородулин случайно не грешил стихами? — поинтересовался он у Октябревой.
— Не знаю. Но натура у него была поэтическая. — И стала длинно рассказывать, каким Иван Игнатьевич был чудесным отцом и мужем, как ученики профтехучилища, где он преподавал фотодело, обожали его за фантазию и остроумие. Выяснилось, что Бородулин увлекался микросъемкой и, скажем, засняв особым объективом с искусной подсветкой поверхность обыкновенного сухаря или лесного гриба, получал совершенно фантастические пейзажи. Потом давал им названия вроде «Планета красных бурь», «Цветы Сатурна», «Космический ливень». А описывая ребятам фотографии, сочинял чуть ли не поэмы в прозе. Работы его несколько раз экспонировались на выставках в Москве.
Любопытным показалось сообщение о том, что характером Бородулин обладал веселым и добрым. Было не совсем ясно, как можно веселиться в такой оболочке? Некторов не только не уважал эту бледную рыхловатую массу, но порой сознательно причинял ей всякие неудобства. Если раньше купался под душем два раза в день, то теперь, даже когда отменили постельный режим, не ходил в ванную по неделе. Самая же черная тоска подступала в минуты, когда смотрел на себя как бы со стороны. Лютой ненавистью начинал ненавидеть бородулинское тело: больно щипал руки, давал ему пощечины, колотил руками в грудь.
Сознание того, что истязает не кого-нибудь, а самого себя, пришло не сразу. Его «я» металось в чужом теле в поисках спасительного выхода до тех пор, пока однажды не натолкнулось на собственный взгляд. Он жадно всмотрелся в него и вдруг впервые увидел его страдающую глубину. «Кто ты?» — сдавленно вскрикнул он. Отражение грустно молчало.
В этот день открылась ему старая как мир истина. Раньше он знал ее умозрительно, теперь же прочувствовал всем своим новым существом: каждый человек — непознанная вселенная. Что из того, что Октябрева теперь ежедневно рассказывает о Бородулине, его вкусах, чертах характера? Все равно с самого утра на него обрушиваются пустячные и серьезные вопросы: как Иван Игнатьевич поднимал с постели свое тяжелое тело? Кого любил и ненавидел? О чем мечтал, думал? Уж наверняка перед зеркалом ему не приходило на ум подмигивать себе и петь нечто подобное стихам Верочки Ватагиной, тешившим самолюбие. Что же тогда было его душевным двигателем? Судя по рассказам Октябревой, Бородулин был неплохим человеком. И вряд ли те чужие, темные силы, мысли, чувства, которые сейчас бродят в нем, порождены бородулииским телом. Скорее — это его собственная реакция на внешность бедного Ивана Игнатьевича. «Бедного». Однако он впервые пожалел Бородулина. Но гораздо больше было жаль самого себя. Инкогнито. Маска. Человек-невидимка. Вот кто он теперь. Долго ли это будет иссушать мозг и Душу?
— Хотите мне помочь? — обратился он к Октябревой, уверенный, что сейчас все готовы по первому его свисту свершить для него невозможное.
Октябрева так и подалась вперед.
— Достаньте приличную одежду, чтобы я мог выйти в город.
— Зачем? — опешила она. — Не рановато ли?
— Нет. — И тихо, с какой-то детской беззащитностью пояснил: — По маме соскучился, хочу навестить.
— Но как же…
— Представлюсь другом ее погибшего сына. В войну такое случалось, когда уродовали лица.
— Может, лучше пригласить ее?
— Ни в коем случае!
— Ладно, — согласилась она, поразмыслив. — Только одного не пущу. Не волнуйтесь, и не заметите, как буду охранять вас.
В один из суматошных операционных дней, когда, по соображениям Октябревой, вылазка Некторова в город могла пройти незамеченной, она принесла ему одежду, ботинки и, улыбаясь глазами, призналась:
— Люблю авантюры. Иван Игнатьевич тоже обожал всякие затеи и розыгрыши. В Новый год он перед дочками танцевал в костюме Арлекина — сам сшил. Вот, — она достала из сумочки целлофановый пакет. — Здесь парик, усы, бакенбарды. У подружки в театре взяла. А то, чего доброго, встретите кого-нибудь из друзей или родственников Бородулина.
— Молодец, сообразила, — похвалил он и стал гримироваться.
Ей было приятно услышать от него эти обыденные слова, произнесенные столь редким для него, спокойным тоном. Почудилось, что перед ней Бородулин. Даже прикрыла глаза. А когда встряхнулась, прогоняя наваждение, увидела перед собой незнакомца с легкомысленной шевелюрой, рыжими щеточками под носом и полосками бакенбардов на щеках.
— Ну-с, похож на гусара? — Некторов приглаживал усы с щегольством и удовольствием.
Это новое, пусть искусственное, превращение на миг принесло уверенность, что еще не все потеряно и что-то можно изменить в лучшую сторону. Сейчас он даже немножко нравился себе.
Они вышли из корпуса и на проходной столкнулись с Петельковым. Но тот, кивнув Октябревой, мельком скользнул взглядом по Некторову, не узнав его. «Отлично, — подумал он. — Теперь остается, как в сентиментальном романе, посетить собственную могилу или оказаться братом матери и дядей своей жены».
Солнце уже садилось, но все еще пекло с жестоким остервенением. В многоцветной городской толпе он, как никогда, ощутил свое изгойство, оторванность от всего и всех.
В троллейбусе его грубовато потеснили два брата-атлета. С тоскливой обреченностью он подумал о том, что еще недавно мог так шевельнуть плечом, что эти сопляки вылетели бы за дверь. По своей уже новой привычке стал рассматривать пассажиров. Внешне он ничем не выделялся среди них, и это слегка утешало. Вон сидит старик с костылем, а у того мужчины лицо перекошено нервным тиком. Слава богу, у бородулинской невзрачности нет броских дефектов.
Смятение, тревога и злость охватили его, когда очутился на своей улице. Октябрева плелась где-то сзади, но он не оглядывался. Все мысли были устремлены к дому, куда он шел. У подъезда остановился, перевел дыхание.
— Я тоже войду, — раздался рядом голосок.
— Это уже нахальство, — возмутился он, не оборачиваясь.
— Войду, — упрямо повторила Октябрева.
— Поймите, это бестактно, — он развернулся к ней. — Да я просто не пущу вас к себе.
— К себе? — Губы девушки грустно изогнулись.
— Ах, ясное море, — выругался он. — Ну идемте, идемте, полюбуйтесь уникальнейшей сценкой. Будет потом о чем болтать со своей театральной подружкой.
— Как не стыдно!
— Вдруг нервишки сдадут, хлюпать начнете? Между прочим, хочу доставить себе удовольствие — переночевать дома. На правах друга Некторова, приехавшего, скажем, из Киева.
— Вы с ума сошли, — заволновалась она. — В клинике будет переполох.