Изменить стиль страницы

— Эй, студент, будет спать! Иди ополоснись — вода под навесом.

Он снимает ведра и со словами: «По рыжики сходить», — ставит на зеленую траву.

Два раза перелезаем через прясло. Вызванивая ведрами, идем по ярко освещенному лугу. Хрустит быльем под ногами первая срезанная трава. Вторая трава еще не готова. Когда она поспеет, даже самая острая коса не возьмет ее. Выходить надо рано — вторая трава тогда легко поддастся и ляжет с веселым хрустом. Она долго сохнет под нежарким осенним солнцем, останется такой же зеленой и даже в полдень будет пахнуть морозом.

Останавливаемся на грани леса и поля.

Пролетел вечно испуганный дикий голубь; странный звук подала ворона, не знаешь — будешь думать: кто это? Поле убрано, не слышно людских голосов, только зимой приедут сюда за соломой, негромко переговариваясь.

От дороги донесся пронзительный скрип пускача, эхо заработавшего трактора проликовало и утонуло в реке.

— Не нагибайся, — предупредил Букин, когда я хотел поднять подберезовик. — Наберем одних рыжиков.

Попадется целая армия грибов. Никуда не нужно идти — упади, раскинь руки: сколько захватишь — и полведра. Букин шагает, что-то говорит самому себе, и я не могу ломать «суравеги, грузди, березовики и подосинники». Прокидывались рыжики. Но это, оказывается, не то — настоящие рыжики где-то дальше, на старой залежи.

Едва поспеваю за Букиным.

Что напомнил ему этот лес, это время осени, когда устанавливаются хорошие дни, дожди короткие, самые грибные?

Залежь…

Широкой полосой стоит молодой лес. И внизу и выше по стволу он был чистым и не давал тени. Здесь светлее, тонкие высокие сосны и лиственницы готовы зазвенеть от малейшего удара.

— По закрайку, сюда реже заглядывают, — показал Букин в сторону низких острозеленых елочек. — В этих местах я собираю рыжики с твоих лет. Тут их косить косой было…

Никогда я не видел таких небольших толстых и крепких рыжиков. Они еще держат утреннюю воду, с готовностью хрупнут, если наступишь или неосторожно сломаешь, шляпки проткнуты прошлогодними иголками.

Букин кладет рыжики обрезанными корнями вверх — так они ложатся плотнее и не ломаются. Свежеет его лицо, глаза стали синее, заблестели. Он уже не видит рыжиков — оттуда, где лес сомкнулся с белыми легкими облаками, где одного цвета небо и земля, виднеют молодые годы Букина… и не уйти ему отсюда никуда и не уехать.

У нас полные с краями ведра. Подвигаемся к дому лесной дорогой, заросшей высокой сухой травой и широкими листьями. Солнце уже высоко. Нет зноя, хотя небо грозово-синее, только к горизонту белое, тонущее; в синевато-туманном бесконечном воздухе приглушенные звуки.

Скрипят журавцы, бьют ступицы колес, за уметом рядом с колодой для воды Маланья с девчонкой выбирает картошку. Мы близко, бежит к нам, спотыкаясь на лунках с ботвой, Маланьина девчонка.

— Где брали?

— А за угором, — отвечает Букин. — К вечеру нарастут.

День впереди, Букин вспоминает: надо загородить сено, тын перекопать…

Достаю воду в Лесных колодцах, пью долго, не отрываясь, до боли в висках, и не напьюсь. Вижу, как растут огурцы на гряде, срываю их. Листья и стебли еще зеленые, шероховатые. Колю дрова, свежие поленья отлетают в сторону, иду за ними. Ко мне привык черноголовый капризный воробей, он ждет, когда я открою двери веранды, чтобы залететь на ночь.

Снова сплю на улице под черемухой. Причудливыми арками склонились надо мной, где я лежу на низкой постели, черемуховые стволы. Позднее с размаху налетит ветер. Хлопают, будто крыльями, листья, и тогда виднее становятся темно-голубые просветы между ветвями и кажется, кто-то крадется, кто-то не спит в эту тревожную в звездах ночь.

Вернулись с мельницы и сгружают мешки, закрываются двери ларька, горланит Пашка.

В доме на топчане умирает старик Букин.

Волчьи ягоды

Сыну Саше

По утрам, когда все спали, а роса на картофельной ботве на межах такая сильная, что до нее было боязно дотронуться, Забанка и Мойган, мокрые, по-хозяйски, только немножко пугливо, прошмыгивали в сени и скрывались за лестницей, каждый с мертвой птицей а зубах.

Я просыпался всех раньше и бежал смотреть. Оба кота были черные. Они всегда встречали меня молча а покорно отдавали самую большую добычу, заранее зная, что мне она не нужна и что я ее скоро отдам.

Однажды Мойган с охоты не пришел. Забанка сидел под лестницей, птицу с переломанным крылом не отдал, а еще крепче, схватил, сверкнул в темноте зелеными глазами и вылетел из сеней, только хвост большой, как у лисы, мелькнул над порогом.

Я догадался, что с Мойганом что-то случилось. Но почему так рассердился Забанка?

Я долго ходил по огороду, косил палкой картофельный цвет, весь промок, а Забанки нигде не было.

И до того скучно у нас стало, что бабка сказала:

— И кому помешали… Загрызут теперь мыши.

Дед отбросил недоплетенную корзину, отпихнул ногой лозовые прутья и сердито посмотрел на меня.

— Если не приведешь к вечеру Забанку, выгоню, будешь ночевать за пряслом.

Забанку дед любил больше, чем Мойгана. Забанка никогда ничего не трогал. А Мойган даже в шкаф залезал, под низ. Там он разгибался — горлачи, кринки опрокидывались, и молоко выливалось. Если Мойгана заставили на месте, он никуда не убегал, не прятался, а терпеливо ждал наказания. Но его никто не трогал, и он надолго переставал проказничать.

Забанка не приходил.

Я не забывал заглянуть утром под лестницу, но там валялись только старые разноцветные перья. Я очень жалел Забанку и Мойгана и не трогал перья, только ненадолго брал самые разноцветные, водил ими по своим щекам — перья щекотали, и я смеялся. Тогда дверь открывалась, сначала показывались длинная, похожая на осоку, борода, а затем сморщенный замусоленный рукав. Дед подкладывал под дверь чурбак, глаза его в темноте поблескивали так же, как в тот раз у Забанки.

— Ты на что взял? — слышал я уже в который раз. — Положи перо. Почему не в яслях? — допытывался дед.

Я пожимал плечами, глядя на деда и не боялся. Я знал, что он забудет сейчас про перья и скажет примерно так:

«А ну, ответь: к Широкой пади, где лес-медуница, как пойдешь — по солнцу или против солнца?»

Дед два раза водил меня на это место. Он говорил, что, кроме него да придавленного в прошлом году лесиной старого Тороха, никто не знает леса-медуницы. Мы до обеда плутали по кочкарнику, несколько раз переходили по упавшим деревьям речку Инку, шли где-то вдоль Пастуховой горы, проваливались в невидимые мшистые ямки с ледяной водой и оказывались в небольшой лощинке, скрытой непроходимой чащей из рябины, ольхи и, словно налитых молоком, высоких кустов волчьих ягод.

«Не трогай, — заранее говорил дед, — отрава».

Он делал еще шага три, протягивал руку, застывал, и мне казалось, что я слышу не дедовы слова, а чей-то голос из-под земли:

«Вот оно, колдовское царство…»

Я слышал от деда, что если побудет здесь плохой человек, срубит или сломает дерево, то роса-медуница не придет больше, а лес засохнет. И я осторожнее пригибал к себе ветви…

Дед молчал. Он ни о чем не спросил, нисколько не сердился, а только сказал:

— Не трогай перья. Пошли в лес, лоза кончилась.

Мы горевали все лето, что пропали Забанка и Мойган.

Бабка говорила, что надо взять другого, но дед не соглашался.

— Подождем! Мойган, может, и нет, а Забанка придет.

Как он угадал, но только все так и вышло. С Васькой Манаком после дождя мы собирали за мостом дикий лук и увидели: кто-то так и мелькает по Второй дороге, что возле старой дегтярни.

«Забанка!» — чуть не закричал я, присел в кочках и погрозил Манаку, чтобы он сидел тише.

Вот они, огороды, а Забанка шел долго-предолго. Мы с Манаком крались подальше. Ну так и есть — Забанка! — он свернул по нашей тропинке прямо к бане и быстро побежал по огороду. Манак и я тоже припустили. Забанка оглянулся, распушил хвост и в один прыжок очутился в приамбарке. Мы окружили Забанку, я поймал его за гладкую лоснящуюся шерсть. Он стал тяжелее и вроде одичал. Только пустили в избу — он кинулся к окну, прыгнул на середину пола и стал подкрадываться к столу. Что такое — на столе, кроме черемши, ничего не было… Забанка схватил пучок и спрятался. Черемшу он не ел, но из-под стола слышалось сердитое урчание. Дед налил в большую чашку молока. Забанка не подходил. Видно, отвык или боялся. Тогда дед пододвинул чашку поближе. Забанка обнюхивал чашку, фыркал, потом шерсть на нем поднялась дыбом, и он стал пить. Дед уже опорожнил горлач, а в чашке снова было пусто. «Старая, — кивнул он, — подай-ка вон то, утрешнее». Забанка неохотно лакнул языком раз, другой, внимательно, мне показалось, мокрыми глазами посмотрел на всех нас и больше на деда, и мы снова услышали как будто редкое пожуркивание ручейка.