Вдобавок на него надвигалась угроза нашествия гостей из всех стран мира. Съезд прославленных естествоиспытателей в Берлине заставил сдвинуться с места многих ученых мужей; те, чей путь лежал через Веймар, уже известили о своем прибытии, их следовало ждать со дня на день. Нарушенный на много недель распорядок жизни, требующий к тому же немалой отдачи душевных сил, конечно же, надолго выбьет его из привычной колеи, а сколько еще всевозможных неприятностей может обрушиться на него в связи с в общем-то приятными ему визитерами, — все это призраком встало перед Гёте, едва он переступил порог своего дома.
Но было и еще одно обстоятельство, о котором я не могу не упомянуть, усугублявшее грядущие тяготы. К рождеству он обязался, наряду с другими произведениями, сдать в печать «Годы странствий» для собрания своих сочинений. Этот роман, прежде умещавшийся в одном томе, Гёте начал радикально перерабатывать и старый текст так сплавил с новым, что в нынешнем собрании он должен был выйти уже в трех томах. Многое было сделано, но, пожалуй, еще больше предстояло сделать. Рукопись Гёте переложил чистыми белыми листами, которые намеревался заполнить. Здесь еще не закончена экспозиция, там необходимо сделать искусный переход, дабы читатель не заметил. что роман весь в заплатах. Тут налицо весьма существенные фрагменты, но одни без начала, другие без конца, — словом, над всеми тремя томами надо было еще работать и работать, чтобы сделать эту прекрасную книгу доходчивой и занимательной.
Прошлой весною Гёте давал мне для просмотра эту рукопись, и мы живо ее обсуждали, как устно, так и письменно. Я советовал ему посвятить все лето завершению романа, временно отставив другие работы. Он, в свою очередь, был убежден в необходимости именно так и поступить. Но вскоре скончался великий герцог, для Гёте это была невосполнимая утрата; о том, чтобы заниматься композицией, требовавшей спокойствия и веселия духа, не могло быть и речи, — ему приходилось думать, как продержаться, окончательно не обессилев.
Но теперь, осенью, по возвращении из Дорнбурга, когда он снова водворился в своем веймарском доме, мысль об окончании «Годов странствий», — срок между тем оставался уже небольшой, всего несколько месяцев, — не могла не тревожить его, тем паче ввиду предстоящей суеты, которая неминуемо должна была помешать спокойному и чистому проявлению его творческого дара.
Если принять во внимание все вышесказанное, станет понятно отчего за веселыми шутками Гёте во время обеда угадывалось с трудом подавляемое смятенье.
Но есть еще и другая причина, заставляющая меня упомянуть о стечении всех этих обстоятельств. Она стоит в связи с весьма примечательным высказыванием Гёте, отвечавшим его тогдашнему душевному состоянию и всей его внутренней сути. Сейчас я расскажу об этом.
Профессор Абекен из Оснабрюка незадолго до 28 августа прислал мне пакет с просьбой передать таковой Гёте в день его рождения. Это-де памятка, касающаяся Шиллера, которая, несомненно, его порадует.
Когда за обедом Гёте стал рассказывать о всевозможных подарках, присланных ему ко дню рождения в Дорн-бург, я спросил, что же находилось в пакете Абекена.
— О, это был замечательный подарок, — сказал он, — доставивший мне большое удовольствие. Одна милейшая дама, у которой Шиллер как-то пил чай, возымела счастливую мысль записать то, что он говорил. Она хорошо все поняла и передала очень точно, так что даже по прошествии столь долгих лет ее запись читается с большим интересом, ибо относит нас к событиям, давно минувшим, наравне с тысячами других, но в данном случае, по счастью, во всей своей живости увековеченным на бумаге.
Шиллер здесь, как и всегда, абсолютно верен своей возвышенной природе. За чайным столом он так же велик, как был бы велик в государственном совете. Ничто не смущает его; ничто не теснит, ничто не принижает полет его мысли. Великие идеи, живущие в нем, он высказывает напрямик, без оглядки, без околичностей. Да, он был настоящий человек, каким и должно быть! Мы, прочие, всегда подчинены условностям. Люди, вещи, нас окружающие, влияют на нас. Чайной ложечки, если она золотая, довольно, чтобы смутить нас, мы ведь привыкли к серебряным, и так, парализованные тысячью предрассудков, мы бессильны дать волю тому великому, что, быть может, живет в нашей душе. Мы рабы вещей и выглядим ничтожными или важными в зависимости от того, теснят они нас или оставляют нам достаточно простора.
Гёте умолк, разговор зашел о другом, я же сохранил в сердце его замечательные слова, так близко меня коснувшиеся и так хорошо выразившие мои чаяния.
Сегодня у Гёте к обеду был господин Геннингхаузен из Крефельда, глава большого торгового дома и одновременно любитель естественных наук, в первую очередь минералогии, человек разносторонне образованный не только благодаря своим научным занятиям, но и дальним путешествиям. Он возвращался со съезда естествоиспытателей в Берлине и рассказывал о многом из того, что там обсуждалось, главным образом, конечно, о минералогических проблемах.
Речь шла также о вулканистах и еще о способах, с помощью которых ученые строят различные гипотезы и вырабатывают свои взгляды на природу. В этой связи были упомянуты имена великих естествоиспытателей и даже Аристотеля, о нём Гёте сказал:
— Аристотель видел природу зорче, чем кто-либо из новейших ученых, но в своих выводах был очень уж скоропалителен. К природе надо подходить почтительно и неторопливо, чтобы чего-нибудь от нее добиться.
Если во время естествоиспытателыюй работы я и приходил к какому-либо определенному выводу, то не требовал, чтобы природа немедленно его одобрила, а продолжал опытным путем наблюдать за нею, радуясь, ежели она, время от времени, любезно подтверждала мое мнение. Когда же природа мне в этом отказывала, я избирал другой путь, надеясь, что к нему она отнесется менее сурово.
Сегодня за обедом говорил с Гёте о Фуке, в частности, о «Состязании певцов в Вартбурге», так как он мне посоветовал прочитать эту вещь. Мы оба пришли к одному выводу; хотя автор всю жизнь занимался изучением древней Германии, но ничего путного из этих занятий так и не извлек.
— В темных древнегерманских временах, — сказал Гёте, — мы для себя ничего почерпнуть не можем, равно как в сербских песнях и тому подобных творениях варварской народной поэзии. Мы их читаем, даже не без интереса, но лишь затем, чтобы вскоре о них позабыть и больше уже к ним не притрагиваться. Жизнь человека и так достаточно омрачена его страстями и судьбой, зачем же ему еще потемки варварской старины? Люди испытывают потребность в ясности и веселье. Вот и надо им обращаться к тем эпохам, когда выдающиеся представители искусства и литературы достигали такого гармонического развития, что сами были счастливы и еще могли щедро оделять других сокровищами высочайшей своей культуры.
Если вы хотите составить себе благоприятное представление о Фукс, почитайте его «Ундину», она действительно прелестна. Конечно, это был превосходный материал, и нельзя даже сказать, что поэт извлек из пего все возможное, но тем не менее «Ундина» очень мила и, конечно, придется вам по душе.
— Что-то не везет мне с новейшей немецкой литературой, — сказал я. — К стихам Эгона Эберта я же пришел через Вольтера, впервые прочитав его маленькие стихотворения к разным лицам, а они, несомненно, лучшее из всего им созданного. С Фуке у меня получилось и того хуже. Едва я углубился в «Пертскую красавицу» Вальтера Скотта, — кстати, это был первый роман великого писателя, который я читал, — как мне пришлось отложить его и приняться за «Состязание певцов в Вартбурге».
— С такими великими иноземцами, — сказал Гёте, — наши новейшие писатели, конечно, сравниться не могут. Но хорошо, что вы попеременно знакомитесь и с отечественной, и с иностранной литературой, так вы скорее узнаете, у кого почерпнуть более высокое представление о мире, столь необходимое поэту.