Изменить стиль страницы

— Да за кого вы меня принимаете? — возразил Гёте, и в его голосе послышались нотки Мефистофеля. — Я стал бы разыскивать злоупотребления и к тому же открыто изобличать их? Я, который в Англии сам жил бы злоупотреблением. Если бы я родился в Англии, я был бы богатым герцогом или, скорее, епископом с тридцатью тысячами фунтов стерлингов годового дохода.

— Очень хорошо, — заметил я, — ну, а если бы случайно вам попался не выигрышной билет, а пустой? Ведь пустых билетов гораздо больше.

— Не каждый, конечно, создан для большого выигрыша, — заметил Гёте, — но неужели вы, дорогой мой, думаете, что я имел бы глупость вынуть пустой билет? Я прежде всего стал бы ревностным защитником тридцати девяти статей; я всеми силами и средствами боролся бы за них, в особенности за статью девятую [109], которая была бы для меня предметом совершенно исключительного внимания и самой нежной преданности. Я льстил бы и лгал бы в стихах и прозе до тех пор, пока мне не были бы обеспечены мои тридцать тысяч фунтов годового дохода. А раз достигнув этой высоты, я всеми сила ми старался бы на ней удержаться. В особенности позаботился бы я о том, чтобы сгустить, елико возможно, мрак невежества. О, как я сумел бы при случае погладить по головке добрую простоватую массу, как ловко обрабатывал бы я дорогое учащееся юношество, чтобы никто не мог заметить, чтобы никому даже и в голову не пришло, что мое блестящее существование покоится на фундаменте гнуснейших злоупотреблений!

— Поскольку дело идет о вас, — сказал я, — можно было бы утешаться, по крайней мере, мыслью, что вы достигли такой высоты благодаря своему исключительному таланту. Но в Англии как раз самые глупые и неспособные наслаждаются обладанием высших земных благ, которые они приобрели отнюдь не в награду за свои заслуги, но по протекции, благодаря случаю или по праву рождения.

— В сущности, — заметил Гёте, — это все равно, выпадают ли на долю человека блестящие земные блага потому, что он сам их достиг, или же по наследству. Ведь первые обладатели этих благ были, во всяком случае, выдающимися людьми и сумели использовать в своих интересах невежество и слабость других. Мир так полон слабоумными и дураками, что совсем не надо отправляться в сумасшедший дом, чтобы их увидеть. Мне припоминается по этому случаю, что покойный великий герцог, зная мое отвращение к сумасшедшим домам, хотел как-то хитростью затащить меня в один из них. Но я скоро почувствовал, чем пахнет, и сказал ему, что не имею ни малейшей охоты видеть тех дураков, которых запирают на ключ, ибо с меня вполне довольно и тех, которые ходят на свободе. «Я всегда готов, — сказал я, — сопровождать ваше высочество даже в ад, если бы это оказалось необходимым, но только не в дом сумасшедших».

О, как забавлялся бы я, трактуя на свой лад тридцать девять статей и приводя в изумление простодушную массу.

— Это удовольствие вы могли бы доставить себе, — сказал я, — даже и не будучи епископом.

— Нет, — возразил Гёте, — тогда я не стал бы беспокоиться: надо быть очень хорошо оплаченным, чтобы так лгать. Без видов на епископскую шапку и тридцать тысяч годового дохода я бы на это не пошел. Впрочем, маленький опыт в этом направлении я раз сделал.

Шестнадцатилетним мальчиком я написал дифирамбическое стихотворение о сошествии Христа в ад; оно было даже напечатано, но осталось неизвестным и лишь на днях попалось случайно мне в руки.

Стихотворение строго выдержано в духе ортодоксальной ограниченности и может послужить мне прекрасным паспортом на небо. Не правда ли, Ример? Вы знаете его.

— Нет, ваше превосходительство, — отвечал Ример, — я его не знаю. Но я вспоминаю, что вы в первый год после вашего прибытия сюда, будучи тяжело больны, в бреду цитировали не раз прекрасные стихи на эту самую тему. Это, несомненно, были воспоминания о вашем юношеском стихотворении.

— Очень вероятно, — сказал Гёте. — Мне известен один случай, когда старик низкого звания, находясь при последнем издыхании, совершенно неожиданно стал цитировать прекрасные греческие сентенции. Все наверняка знали, что человек этот не знает ни слова по-гречески, и происшедшее казалось чудом из чудес; умные стали уже было извлекать кое-какую выгоду из легковерия глупых, как вдруг обнаружилось, что этого старика в его ранней юности заставили выучить наизусть разные греческие изречения в присутствии мальчика из высшего общества, которого он должен был таким образом пришпоривать своим примером. И он совершенно машинально изучил эту классическую греческую словесность, ничего не понимая, и затем в течение пятидесяти лет ни разу об этом не думал, пока, наконец, в предсмертной болезни этот набор слов не начал снова шевелиться и оживать в нем.

Затем Гёте еще раз вернулся к высокому вознаграждению высшего английского духовенства, говоря об этом с прежней иронией и издевкой, и далее рассказал о своей собственной встрече с лордом Бристолем, епископом Дерби.

— Лорд Бристоль, — рассказывал Гёте, — проезжая через Иену, хотел познакомиться со мною и просил меня посетить его вечером. Он позволял себе иногда быть несколько грубым, однако когда ему отвечали тем же, становился вполне обходительным. Во время нашего разговора он вздумал прочитать мне проповедь насчет моего «Вертера» и отягчить мою совесть сознанием, что этим произведением я наталкиваю людей на самоубийство. «Вертер», — сказал он, — книга совершенно безнравственная, заслуживающая проклятия». — Постойте, — воскликнул я, — если вы так говорите о моем бедном «Вертере», то каким тоном должны были бы вы говорить о наших земных владыках, отправляющих на поле брани сто тысяч людей, из коих восемьдесят тысяч гибнут и побуждают друг друга ко взаимным убийствам, поджогам и грабежам? А вы благодарите господа после таких гнусностей и поете ему за это: «Тебя, бога, хвалим!» И далее: вы своими проповедями об ужасах адских наказаний смущаете слабые умы вашей общины, так что некоторые теряют здравый рассудок и в конце концов заканчивают свое жалкое существование в домах умалишенных! Или когда вы противоречащими разуму учениями вашей ортодоксии сеете в душах ваших христианских слушателей губительные семена сомнения, так что эти неустойчивые души безнадежно запутываются в лабиринте, откуда нет другого выхода, кроме смерти! Что скажете вы в таком случае о себе самом и с какою обвинительной речью вы против самого себя выступите? И вот вы хотите привлечь к ответственности писателя и предать проклятию сочинение, которое, ложно понятое ограниченными умами, могло бы в худшем случае освободить мир от дюжины глупцов и бездельников, не могущих сделать ничего лучшего, как совсем загасить и без того уже слабо тлеющий в них огонек. Я думал, что я оказал человечеству действительную услугу и заслужил его благодарность, и вот приходите вы и провозглашаете преступлением это маленькое невинное применение оружия, в то время как вы сами, вы, пастыри и князья, позволяете себе применять оружие так широко и беспощадно!»

Этот выпад произвел на моего епископа прекраснейшее действие. Он сразу стал кроток, как ягненок, и в течение всей нашей дальнейшей беседы держал себя с величайшей вежливостью и самым утонченным тактом. Я провел с ним очень хороший вечер. Лорд Бристоль, при всей грубости, которую он мог порою проявлять, был человеком умным и светским и мог интересно говорить о самых разнообразных предметах. При расставании он проводил меня до дверей и послал своего аббата проводить меня еще дальше. Когда мы вместе с этим последним вышли на улицу, он обратился ко мне и воскликнул: «О господин фон Гёте, как прекрасно вы говорили! Как понравились вы лорду и как искусно сумели вы найти тайный ключ к его сердцу! Будь вы менее суровы и решительны, это посещение не оставило бы в вас такого приятного воспоминания, с каким вы теперь отправляетесь домой».

— Из-за вашего «Вертера» вам пришлось перенести много всякого рода неприятностей, — заметил я. — Ваши приключения с лордом Бристолем напоминают мне ваши разговоры с Наполеоном об этом же предмете. Ведь, кажется, и Талейран [110] при этом присутствовал?