Встречаясь с теткой Гайчи во дворе, сталкиваясь с нею в очереди за водой — за водой надо было спускаться почти к самой реке, к источнику, которым не пользовались уже лет пятьдесят, — Сергей вновь и вновь спрашивал ее:
— А когда Гарику винтовку выдали? А что он сказал?
Сергею нужна была легенда. Тетка отвечала ему терпеливо, смотрела на него внимательно, разводила руками. Она не все знала, не все помнила, а придумывать ничего не хотела. Она была правдива. Все они в этой семье были правдивыми и презирали приблизительные рассказы, в которых всегда что-то придумано. И тетка ничем не хотела помочь Сергею. «Не помню, — говорила она. — Да, стрелял. Три выстрела успел сделать — в магазине осталось два патрона… Пожалуй, не трусил. Вполне прилично вел себя».
Со смертью Гарика никак нельзя было свыкнуться, никак нельзя было отнести ее к тому, что уже было. Она словно на много лет вперед уходила в жизнь Сергея. До сих пор помимо своей воли Сергей думал о войне как о чем-то ужасном, но случайном и преходящем, что нарушило прочное довоенное течение времени. Рано или поздно война кончится, и время опять потечет, как прежде. И будет оно прямым продолжением того, что прервалось двадцать второго июня. Ребята будут ребятами, взрослые — взрослыми. У ребят будут свои игры, у взрослых — их дела. Конечно, сейчас Сергей повзрослел, но он соглашался повзрослеть только на время войны. Так тяжело быть взрослым…
Сергею стало неловко встречаться с Иваном Лукичом. Ему казалось, что он в чем-то непоправимо виноват перед отцом Гайчи.
Почти во всех квартирах теперь стояли немцы. Некоторые переспят ночь и двигаются дальше, другие задерживались. Как ни странно, безопаснее были те немцы, которые задерживались надолго. «Постоянный» немец сам не прочь задобрить хозяев. С «постоянным» немцем у хозяев — невольно и для хозяев и для немцев — налаживались какие-то отношения. Будничные мелочи устанавливали между ними будничные связи.
Сергею запомнились два «постоянных» солдата. Когда первый из них появился на пороге, Сергей сразу же почувствовал что-то необычное. Немец улыбался. Это была широкая, открытая улыбка, улыбка — предложение ответить улыбкой. Она не понравилась Сергею. Ему вообще не нравились немцы, которые — как будто ничего не произошло! — предлагали улыбаться. Ему не нравились красивые и высокие немцы, а этот был красивый и высокий немец.
Наверно, солдат понял Сергея.
— Не немец, — ткнул он себя в грудь. — Австриец, Вена.
И он опять улыбнулся: вот какой сюрприз я тебе преподнес! В коридоре австриец осмотрелся, повесил на массивный латунный крючок большой вешалки свой плащ и фуражку и сказал удовлетворенно:
— Шён! Красиво!
В столовой (она же гостиная, она же Сергеева спальня) австриец попробовал рукой узкую Сергееву кровать и двинулся в спальню отца.
— Я здесь! — показал он Сергею на широкую отцову кровать и заговорщически подмигнул.
Может быть, австриец и правда был рубахой-парнем, может быть, он получил длительный отпуск, но доброжелательность, желание понравиться Сергею так и лезли из него. К кровати австриец придвинул стул, на стул повесил свой китель, на китель — портупею с пистолетом. Заметив жадный взгляд Сергея, он тут же протянул ему пистолет, вытащив предварительно обойму. Пистолет был с тяжелой коричневой рукояткой, с длинным черным стволом.
— «Вальтер», — назвал австриец систему пистолета. — Вальтер, — показал он на себя и захохотал. Это был еще один сюрприз.
Потом он углубил тему, которую начал еще на пороге:
— Не немец, не капиталист. Арбайтер. Рабочий. Электро, — и показал на абажур (лампочки в патроне давно не было).
Рабочий, пролетарий, «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — все это в сознании Сергея стояло рядом с тех пор, как он помнил себя. Это был пароль, на который откликалось все его существо. Но на этот раз ничто в Сергее не откликнулось. Слишком у австрийца было хорошее настроение, слишком радостная и легкая походка у него была.
Австриец побрился, причесался, почистил мундир, покрутился перед зеркалом, подмигивая себе и Сергею, застегнул пояс с кобурой и протянул руку за пистолетом.
— Вальтер! — опять пошутил этот немец и засмеялся. — Вальтер!
Он взял пистолет, привычным движением ладони вогнал обойму в рукоятку и, повернувшись к стене — не произошел бы случайный выстрел, — оттянул затвор, ввел патрон в канал ствола.
— Зачем? — спросил Сергей. — Во фюр? — И показал, как австриец заряжает пистолет.
Вальтер подмигнул.
— Шпацирен. Маруся, — Он прошелся по комнате, словно галантно поддерживал какую-то Марусю. Нахмурился. — Партизанен? — Похлопал себя по кобуре. — Пу-пу!
И опять дружелюбно рассмеялся.
Вальтер ушел, а у Сергея еще долго горела ладонь, сжимавшая его пистолет.
Уезжая, Вальтер оставил в пустой сахарнице пять таблеток сахарину.
Второго немца звали Август. Он удивил Сергея знанием русского языка.
— Меня зовут Август, — представился он матери.
Был он нетребователен и предупредителен. Сразу же согласился лечь там, куда указала мать, сам взялся починить поломанный будильник. И починил.
Был он скромен, но очень любопытен. Даже походка у него была присматривающаяся: чуть сутулые, поданные вперед плечи, руки, что-то вечно трогающие, ощупывающие, осматривающие, вытянутая, как у человека, привлеченного чем-то интересным, шея.
— Будем разговаривать, — предложил он Сергею. — Я тебя научу немецкому, ты меня — русскому.
Это было предложение «на равных», и Сергей не стал возражать. Август вообще держался «на равных». У него слишком сильно была развита исследовательская жилка, желание все проверить, все сделать самому. Он жил в мире, который, кажется, нигде не соприкасался с фашизмом, с идеей великой Германии. Даже воинская профессия отделяла его от других солдат — Август был автомехаником.
Сергею он показался серьезным, знающим и понимающим — русский учит, хотя с переводческой работой не связан! — совершенно не похожим на других немцев. Он даже о фашистах, о Гитлере и о гестапо отзывался пренебрежительно. И однажды Сергей рассказал Августу, что он думает о фашистах и о немецкой армии вообще. Август слушал внимательно, иногда возражал (возражал он так: «Фашисты — дерьмо, Гитлер — дерьмо. А кто не дерьмо? Все политики — дерьмо»). С выводами же Сергея Август не согласился.
— Красная Армия разбита, — сказал он. — Она уже не сможет оправиться. Это как по арифметике.
— Подожди! — заволновался Сергей. — Наполеон тоже наступал. Подойдет зима — наши вам покажут.
— У Наполеона не было германской техники, — сказал Август. Он не волновался. Горячность Сергея его не заражала.
И вдруг — они сидели на скамейке во дворе — Август вскочил и вытянулся. Мимо проходил офицер. Август сказал что-то почтительное, потом добавил что-то смущенно и шутливо. Сергей понял основное. «Этот мальчишка, — сказал Август своему офицеру, — говорит, что Красная Армия зимой нас разобьет. Чушь, конечно, но и на такой ерунде можно учиться русскому языку». Сергей похолодел, он ожидал, что сделает офицер. Офицер не ответил Августу, он неопределенно кивнул и ушел.
Август покраснел, когда Сергей назвал его сексотом и объяснил, что означает это слово.
Встречались Сергею и другие немцы, которые не целиком или не сразу сливались с тем ужасным образом немецкой армии, который жил в нем еще со времени первой бомбежки. Но эти немцы недолго занимали Сергея. Они уезжали на фронт или в другой город и соединялись с немецкой армией, становились теми самыми зелеными солдатами, которые стреляли в безоружных гражданских, убили Максима Федоровича и тех женщин на полуторке, убили беженцев, пленных на вокзале, мальчишек, с которыми хотел бежать Хомик…
На третий день после того, как немцы вошли в город, Сергей отправился к Камерштейнам. Он надеялся, что никого уже там не застанет. Это было бы лучше всего. Еще ничего не было по-настоящему известно, но что-то Сергею подсказывало: лучше бы он Камерштейнов не застал дома. Лучше бы они куда-нибудь уехали. Он шел по знакомым улицам и убеждал себя, что такой умный, проницательный дед, как дед Камерштейна, конечно же, должен был забрать своих женщин и уехать еще до того, как на улицах города началась стрельба. Правда, еще, может быть, ничего и не будет (Сергей заходил с ребятами к парню из соседнего дома, Борьке Мондрусу, там бодрились, говорили, что ничего и не может быть), но Сергей не хотел видеть старика Камерштейна вот таким, как Мондрусы, у которых уже все какое-то ненастоящее, которые не замечают, как тяжела их бодрость, как много они говорят о том, что ничего не боятся.