— Молодец! Хорошее чувство! Таманьо был хорошим человеком, немного прижимистым, но добрым. Жаль, что он умер таким молодым.
Маэстро очень огорчали сохранившиеся записи Таманьо — они дают совершенно неверное представление о голосе этого феномена. Я спросил:
— А кого еще, по-вашему, маэстро, можно считать вокальными феноменами?
Он ответил:
— Я слышал четверых: Франческо Таманьо, Луизу Тетраццини, Титта Руффо и Энрико Карузо. У многих других певцов, — добавил он, — тоже были прекрасные голоса, но никого больше нельзя было считать феноменами.
На мой вопрос, что он думает о голосе Карузо, Тосканини ответил:
— У Карузо был горячий, гармоничный, полный пафоса голос. Карузо тщательно изучал каждую фразу, каждый пассаж. Представляешь, утром в день спектакля он пел целиком всю оперу, которую должен был исполнять вечером. У Карузо было ужасное горло. Посмотрев на него, я бы никогда не поверил, что из него может выходить столь горячий и густой звук. Хочу, кстати, рассказать тебе один любопытный эпизод. Это было в день открытия сезона 1913/1914 года в «Метрополитен-опера» в Нью-Йорке. Должна была идти «Джоконда» с Карузо.
Незадолго до начала спектакля я отправился, как всегда, навестить певца в уборной. Подойдя к его двери, я услышал голос театрального врача: «Но, уважаемый, вам совершенно нельзя петь с таким горлом!» И затем ответ Карузо: «Доктор, смажьте мне горло йодом с глицерином и ни о чем больше не беспокойтесь!»
Я вошел, и врач, увидев меня, сказал: «Маэстро, взгляните на это горло и скажите, можно ли петь в таком состоянии!» Я подошел к Карузо, и доктор осветил его горло. Что это было! Даже я, совершенно не разбирающийся в медицине, был поражен. Представляешь, все горло было покрыто сильным красным налетом. Это было ужасно!
Я сказал Карузо: «Энрико, ты не сможешь петь в таком состоянии…» Он только взглянул на меня, не ответив, и обратился к врачу: «Доктор, смажьте и отправляйтесь в зал слушать…»
Врач, видя, что тот настаивает, смазал ему горло йодом. Я вернулся в свою уборную очень обеспокоенный. Ведь это было открытие сезона в «Метрополитен», как я уже сказал, и признаюсь, дорогой мой, после того, что я увидел в горле Карузо, я спустился в оркестр в сильном волнении, целиком положившись на бога. Должно быть, у меня было очень испуганное лицо, потому что оркестранты смотрели на меня слишком пристально.
С дрожью в сердце дал я вступление и с тревогой стал ожидать появления Карузо, а когда увидел его перед собой, у меня мурашки побежали по телу — я боялся катастрофы. Однако, когда Карузо открыл рот и спел первые фразы «Assasini, quel crin venerando, rispettate», голос его прозвучал прекраснее и звонче, чем когда бы то ни было. Это были бриллианты, а не звуки — только так можно было назвать то, что вырывалось из его горла.
После арии «Небо и море» спектакль пришлось прервать на несколько минут. Публика, казалось, сошла с ума — во что бы то ни стало требовала «бис». Уверяю тебя, никогда больше я не слышал такого великолепного Карузо, как в тот вечер. Я послал ему с пульта воздушный поцелуй… А ведь ты знаешь, меня не так-то просто привести в восторг…
Какой голос, какой голос! Когда бесконечные аплодисменты вызвали его на сцену, Карузо посмотрел на меня и хитро подмигнул… После окончания акта я побежал за кулисы обнять его.
«ИДИ, СТАРЫЙ ДЖОН…»
В Ривердейле Тосканини спал в небольшой комнате, где возле кровати стоял маленький столик. Рядом находился его кабинет. Однажды он пригласил меня в верхние комнаты посмотреть на канареек в большом вольере. Проходя мимо столика в спальне, он зачем-то выдвинул ящик, и я был изумлен, увидев целую груду самых разнообразных часов. Я спросил:
— Маэстро, вы коллекционируете часы? Он ответил:
— Нет, не коллекционирую. Мне их без конца дарят. Возьми себе какие-нибудь.
Я взял первые же попавшиеся. Это были часы с двойной крышкой вроде тех, какие я еще ребенком видел у своего деда. Я щелкнул крышкой. Внутри было выгравировано: «Артуро Тосканини, великому артисту. Турин. Выставка. 1911 год.»
— Какие прекрасные воспоминания, не правда ли, маэстро? — заметил я. — Они вам, наверное, очень дороги?
Он ответил:
— Да, прекрасные воспоминания. А часы мне дарили всегда. Наверное, чтобы я не забывал, что время уходит. Как будто я сам этого не знаю…
Мы вошли в кабинет. Рояль был открыт, на нем лежала увертюра к «Силе судьбы». Увидев, что я с удивлением смотрю на нее, Тосканини пояснил:
— Я готовлю сейчас программы концертов и просматриваю также увертюру к «Силе судьбы».
Маэстро указал на фотографии своих дорогих родителей и еще на одну, на которой его отец был снят в форме гарибальдийца.
— Мой отец, — пояснил он. — Это был очень хороший человек, но такая горячая голова, что мог продать душу, лишь бы следовать за Гарибальди. Представляешь, он попал в плен к королевским войскам и оказался среди тех, кому удалось спастись от смертной казни. И тогда он на одну ночь заглянул домой.
— Почему только на одну ночь?
— Чтобы повидать жену!
Маэстро объяснил, что потом отец сразу же уехал в свой отряд… Он посмеялся в усы и добавил:
— В ту ночь он создал меня! Неплохо получилось, а?
— Какая счастливая ночь! — воскликнул я. А он, глядя куда-то в пространство, со вздохом сказал:
— Возможно, только не все так думают… Многим хотелось бы, чтобы этой ночи никогда не было, потому что когда ты, отдавая всего себя целиком, с огромным трудом чего-то достигаешь в жизни, тебя сразу же окружают завистники, которые охотно задушили бы тебя, если б могли. За всю мою жизнь, — продолжал маэстро с еще большей горечью, — у меня было немало крупных неприятностей, их доставляли мне даже те люди, которые были близки мне и в чьей верности и дружбе я не сомневался. Я простил их, чтобы жить в мире с самим собой, и не держу зла, но я не пожелал больше видеть их рядом. Я навсегда исключил их из своей жизни, даже если кто-нибудь потом приходил ко мне с раскаянием, посыпав голову пеплом!
Тосканини показал мне изящную серебряную рамку, в которой был заключен пожелтевший листок.
— Прочти, — сказал он.
На листке было написано: «Иди, старый Джон, иди своей дорогой». И подпись — Джузеппе Верди.
Маэстро рассказал, что когда ему предстояло дирижировать «Фальстафом» в «Ла Скала», он получил у Рикорди партитуру оперы. И однажды, перелистывая последние страницы толстого тома, нашел эту записку. У многих в руках побывала эта партитура, но никто раньше не обнаружил записку. Листок положил туда сам Верди, прежде чем вручить партитуру издательству Рикорди. Эти слова, написанные на простом листке бумаги, были словно прощанием отца со своим сыном, уходящим в жизнь. Издатель Рикорди, зная, как Тосканини любил великого Верди, оставил этот драгоценный листок ему.
«ТЫ ЗАГУБИЛ ШЕДЕВР!»
Работа над «Отелло» шла своим чередом, и каждый раз Тосканини выдвигал все новые и новые требования. Бывали дни, когда я уже не знал, какого святого молить о пощаде и что сделать, чтобы угодить маэстро. Он просил меня исполнить какой-нибудь пассаж определенным образом, но, прослушав его, тотчас менял свое желание на другое, противоположное… и спрашивал меня:
— Скажи-ка и ты, как по-твоему лучше… Удобно ли тебе петь так… Хорошо ли твоему горлу…
Несчетное число раз он заставлял меня повторять знаменитые «vigilate» («следите»), с которыми Яго обращается во II акте к Отелло!
Помню, целыми днями я занимался только этими проклятыми ми, которые должны звучать на фоне хора отчетливо, но не форте.
Однажды я признался:
— Дорогой маэстро, я не могу найти эту краску, которая нужна вам.
Он ответил:
— Изучай и увидишь, как в один прекрасный день найдешь ее, даже сам того не заметив. Все зреет постепенно, не сразу.
Тосканини требовал пиано, но так, чтобы на ми «вид-жилате» не превратилось в «виджилоте».