— За твое рвение, Василий Федоров, сделаю тебе один подарок. — Ломоносов распахивает шкафчик, выдвигает ящик. — Вот тебе карта. Сам чертил. В типографии еще не напечатано. Карта полярных стран.
Карта небольшая, с тетрадный лист. На ней изображен земной круг. В центре — ровными буквами выведено: ОКЕАН. Бегут в океан реки: Обь, Енисей, Лена. Вот Камчатка, севернее — Чаятельный берег Америки. Море Атлантическое. Тихое море. Страны, примыкающие к полярному побережью.
— Ретив ты, Зуев. Глядишь, когда-то карта и пригодится. Многое в ней не обозначено. Как знать, вдруг кто-то из вас сподобится посетить северный берег. Тут чертежик и пригодится. Всякая малая поправка станет драгоценной!
Близок вечер. Пора и честь знать.
Ломоносов проводил мальчиков до ворот.
— Бегите, а то ваша «мадама» рассерчает, что припозднились.
Перед сном Зуев еще раз втихомолку разглядывает ломоносовский чертежик. Верить ли?
Глава, в которой рассказывается об учителях Василия Зуева и в которой проясняется, что до истины можно дойти только путем познания
По-гусиному вытянувши шею, вдавив локти в бока, Крашенинников похаживает между ученическими столами и лицедейски гневается на товарищей:
— Ну-ка, уме недозрелый, плод недолгой науки…
И мизинцем легонько убирает слезу с увлажнившихся глаз.
Как живописно показывает учителя русского языка долговязого Мокеева. Коля бухается на скамью, вперяется тусклыми глазами в кафедру. Ни дать ни взять ученик, плод недолгой науки.
А вот и сам адъюнкт Мокеев. Он худ, узок в плечах, быстр в движениях, нетерпелив; более всего почитает любимца своего пиита Кантемира и свою речь постоянно нашпиговывает Кантемировыми строчками. Ведет плоским хрящевитым носом по ученическому журналу. Пальцем — в Зуева:
— Ну-ка, уме недозрелый, плод недолгой науки.
Вдавив локти в тощие бока, бегает между столами, ехидными глазками пронзает Зуева.
— Так, так. Что так смутен, дружок мой? Щеки внутрь опали, бледен и глаза красны, как бы ночь не спали?
Упражняется в полюбившемся стихе. На этот риторический вопрос можно не отвечать, но Зуев в тон учителю сетует:
— Бдил за уроками.
— Па-ахвально. — И Кантемиров стих мигом выстреливается из узкого учительского рта: — «Почесть та к добрым делам многих ободряет». Ответствуй: что есть описание предмета?
— Объяснительное изложение. Оно делает предмет наглядным. Главнейшие достоинства описания — ясность и простота. А описываются лица… подвиги… местности… растения… звери.
— Па-ахвально! А скажи нам, умам недозрелым, где по возможности ставится прилагательное?
— Впереди существительного.
— Пример не приведешь?
Слова, которые сейчас скажет Вася, самому ему нравятся. В них лад стиха. Они укачивают.
— Не лишено красот, когда прилагательное не только стоит впереди существительного, но также находится от него на некотором расстоянии. Как в стихе Овидия: «Уже мои виски похожи на лебяжий пух…»
— «Уже мои виски похожи на лебяжий пух…» — повторяет Мокеев.
Он утирает с уголка глаза чувствительную слезу — растроган. Но тут же обретает выражение ироничное и строгое. Кантемировым стихом одобряет зуевский ответ и как бы сам тому изумляется:
— Наизусть он знает все естественные права! Смею думать, Зуев, что при случае сам не погрешишь сделать должное описание, не лишенное красот. — Мокеев подымает указательный палец: — Прислушайтесь! — Тонким голосом выпевает стихи пиита Тредиаковского:
Его глаза увлажнились. Отворачивается к окну.
— «Бегом волны деля», — повторяет шепотком. И громко для класса: — Прислушайтесь! Вон в нем сила какая, в гекзаметре. Как он хорошо подражает предмету, каков он есть сам по себе. Словно внешность предмета нашла себе словесное выражение.
Лицедей Крашенинников и тот замер. А Вася видит уплывающий корабль Одиссея. Все дальше и дальше, пока не скрывается из очей.
Адъюнкт Мокеев взбирается на кафедру. Узкоплечий, долговязый, как строка гекзаметра, поставленная стоймя.
Ботаник-анатом Алексей Протасьевич Протасов росту невеликого, парик до плеч. Так и кажется: белого барашка нахлобучил на голову. Протасов громогласен. Помимо Академии, служит в полицейском управлении: вскрывает людей, погибших, как тогда говорили, наглой смертью. Он прозектор, помогает разбирать преступления. «От одного голоса разбойники разбегутся», — шутят гимназисты. Между прочим, тоже солдатский сын. Его отец служил в Семеновском лейб-гвардии полку. Поэтому часто интересуется у Васи, как ныне солдатам живется, кто командир пятой роты. Сначала Вася пугался зычного окрика, потом привык к простому обхождению Алексея Протасьевича.
Протасов написал анатомию на русском языке, а раньше эта наука изъяснялась с учениками только по-немецки. И ботанику знает не хуже.
В солнечный летний день выводит школяров на Адмиралтейский луг. Там, в самом центре столицы, пасутся коровы, бегают козы и овцы, стреноженные кони пощипывают траву.
Протасов парик-барашек скинул. Реденькие волосы на ветру развеваются, холщовая рубаха на верхних пуговках расстегнута, холщовые же штаны в сапоги заправлены — не гнушается своим видом. Кто скажет, что это экстраординарный профессор?
Присаживается на корточки. Мальчики вокруг. Издалека подумаешь, в хоровод играют. Протасов выискивает нужную травку.
— Что это?
Будто кто-то не знает дикую гречиху.
— А по-научному, по-научному? Ты-ся-че-лист-ник! — Протасов гремит по всему лугу трубным голосом. Коровы на него косятся, стреноженные кони прочь шарахаются.
— А это?
— Курячья слепота!
— Что, Зуев?
— Курячья… слепота.
— О боги!
Разгибается, бьет пяткой о землю, проверяя, прочна ли ее твердь, не провалится ли от стыда в преисподнюю вся эта неразумная ватага школяров.
— Лю-ю-ютик! — тоненько тянет профессор, и это так странно, как если бы медный оркестровый бас вдруг разлился нежной, девической флейтой. — Лю-ю-ю-ти-ик. А куриная слепота — для тех, кто слеп в науке. Рас-те-ни-я дол-жны иметь вер-ное и-мя!
Голос флейты вновь обретает металл.
Протасов близко к сердцу принимает свой предмет, уверенный, что анатомия и ботаника первые науки па земле, от которых все другие произошли, и не знать их — кощунство. Зато как сам объясняет! Самая завалящая, неприметная травка, которую не заметишь под каблуком, становится редкой по своим таинственным свойствам, как иное заморское растение. В Протасове соединились как бы два человека: ученый, знающий имя каждого растения по-латыни, и деревенский знахарь, для которого любая травинка, стебелек — предмет заговора. И тут он становится смешным, лукавым, нелепым деревенским мужиком. Положит свою пухлую лапу на всякие ученые-преученые книги, написанные по-немецки, и с самым серьезным видом, тихим голосом, точно боясь тайну спугнуть, задаст школярам вопрос:
— А что есть разрыв-трава?
И помалкивает, вслушиваясь во что-то, одному ему ведомое.
Никто не знает, что есть разрыв-трава. Только и догадываешься: это что-то от темной ночи в лесу, где протяжно ухает наводящий ужас филин и в болотах живут водяные…
Протасов завораживающим шепотом произнесет:
— На которой траве коса переломится в Иванову ночь, та и разрыв-трава. Может, то иван-трава. Может, иван-чай. А глядишь, и папоротник какой, или сорочьи глаза, или плакун…
Тишина в классе такая, словно школяры слушают, как трава растет.