Изменить стиль страницы

Расталкивая гулы воды по ерикам, над степью и логами прокатился тяжкий взрыв. Дед Куприян упал на карачки с испугу. Казанцев резко обернулся. Над рыжей шишкой кургана Трех Братьев оседал черный столб дыма.

— Неужто Варька Лещенкова? — Лукерья Куликова прижала крестом руки к груди, обмерла. — На Лофицком яру и противотанковые мины стоят.

— Не трогать бы их, эти мины.

— Жди саперов, а сеять нада!

Над курганом, куда все смотрели, поднялся и вытянулся по ветру белый хвост дыма — условный сигнал.

— Живые, слава богу, — вздохнул Петр Данилович, вытер шапкой присмоленное первым загаром лицо.

— С нею и баба Паши́. Сама назвалась.

— Знаю. — Казанцев поместил шапку на затылок, задрав голову.

Солнце сбивало в голубые клубы редкие облака, теснило их к горизонту. Низом на лугу и по буеракам ровным гулом выстилался рев воды.

* * *

Казанцевы укладывались спать, когда в забеленное заморозком окно горницы настойчиво постучали.

— Кого ишо бог несет? — Петр Данилович бросил снятые ватные штаны на стул, нерешительно почесал бороду. — Погляди-ка, мать.

Сухонькая, подвижная Филипповна докутала чугун с тестом на лежанке, нагнувшись, приникла к окошку, прилаживая щиток ладони ко лбу, чтоб не мешал свет. Плотные тени построек крыли засмуглевшую землю. Посреди двора синевато мерцали лужи. Окно закрывала огромная неуклюжая фигура. На плоском, прикрытом шапкой лице беззвучно шевелились губы.

— Кажись, солдат какой-то.

— Открой да посмотри. Зараз их много шатается по разным надобностям.

Открывать пошла Щура, дочь-подросток. То все нескладная, большерукая, а за осень и зиму закрутела, налилась, что лесовое яблоко-зимовка. Углы куда и девались?

В сенцах послышались возня, испуганный вскрик, потом радостный смех, слезы. Дверь отворилась, и, пригибаясь, чтоб не стукнуться, порог переступил солдат с мешком за плечами. Из-за спины его бурей вырвалась Шура, налетела на мать, схватила, закружила за плечи отца.

— Андрюшка! Андрюшка пришел!.. Что же вы стоите?!.

Филипповна охнула. Где стояла, там и села. Петр Данилович запутался в штанине, чертыхаясь, запрыгал на одной ноге.

— Ну, что ты скачешь?! Матери плохо! — носилась по горнице и кричала на всех Шура.

— Ничего, ничего, — попробовала сама встать и поднялась с помощью Шуры Филипповна.

— Чего переполошились, забегали? — Голос Андрея с мороза был густой, звучный.

Сухой жар лежанки до слезы защекотал ему ноздри. Орудуя одной рукой, он смахнул из-за плеча мешок солдатский, стянул с головы шапку, поискал глазами и повесил на гвоздь рядом с отцовой.

— Здорово живете!.. Спали уже?

— Собирались… Да ты раненый! — Шура кинулась помогать брату, потянула за рукав нахолодавшую мерзлую шубу.

— Осторожно… Бинты сползают.

Шура кинула солдатскую одежду на кровать. На груди Андрея заблестело, звякнуло. Ероша здоровой рукой волосы, он спотыкливо окрутнулся, стал посреди горницы.

— Да у тебя и нога, никак? — сумел-таки одеть штаны отец и кулаком раздвигал усы в готовности. Губы то вытягивались, то сжимались, не находили себе места.

— Всего понемножку, батя. — Затвердевшее на холоде лицо Андрея плющилось в улыбку. — А ты, я вижу, молодцом.

— Куда денешься, сынок? Да чего ты крутишься, мать?.. До чего бестолковый народ, эти бабы!.. Спроси, может, поесть али еще что? — Петр Данилович деланно грозно хмурился, а сам с трудом удерживал дрожь в подбородке и все никак не мог попасть последней пуговицей в петлю на штанинах.

— С едой не спешите. Знаете, с кем я пришел!.. Калмыков Иван Куприянович. Правая рука по плечо.

— Ну?.. Это где же вы с ним?

— В Миллерово на станции встретились.

— А попортило тебя?

— Под Красноградом. Своих выручать ходили на танках.

— Вот радости-то бабе Калмыкова…

— А детишки?

— Ну ты, мать. Соловья баснями не кормят… Я в кладовушку. Там у меня в кошеле с пшеницей. — Отец сладко прижмурил глаза, причмокнул губами. — А ты на чердак, не то в погреб живой ногой.

— Может, завтра, дед. Люди придут.

— Завтра бог даст день, бог даст и пищу. Иди, иди. — Радостно суетясь, старик выскочил в сенцы, загремел натемно в кладовке и через время вернулся, оглаживая ладонью пыльную литровую бутыль с кукурузным початком в горлышке.

Андрей развязал тем временем мешок, выкладывая подарки.

— Да брось. Чего ты завелся. Садись, посидим, — пристукнул отец бутылкой о стол и крепко потер, как с мороза, ладони. — Мать, ты где?.. Да собери на скорую руку, а то пойдут люди и не побалакаешь. Не гляди, что поздно. — Сам полез в стол, достал хлеб, сало. Радость на крыльях носила его по хате, не мог усидеть на месте, не терпелось скорее за стол, чтобы начать настоящий мужской разговор.

Андрей подал не отходившему ни на шаг и шмыгавшему носом Петьке губную гармошку, Шуре — кусок серебристого парашютного шелка: «На блузку».

— Это тебе, мама (три куска хозяйственного мыла), ну а это… — Андрей встряхнул за плечи новенькую гимнастерку, подал отцу. — Только погоны сыми.

— Одели-таки? Эк чертова работа… Спасибо, сынок, — повесил гимнастерку на спинку кровати: не до нее все-таки. — Садитесь, садитесь… Ну что я казав…

В сенцах загремело, и в кухню рыжея бородой торчком вперед вступил старик Воронов.

— С прибытием, Петрович! А остальных с радостью! — гаркнул щербатой пастью с порога, отвернул полу шубы, извлек из кармана бутылку. Потоптался, кинул шапку, шубу к служивской на кровать. — Ты знаешь, кого я встретил зараз?.. Калмыкова!.. Дом качается, ей-бо. Баба как с ума спятила: то воет, то смеется. Детишки виснут. И до се не разобрались, должно, что он с одной рукой.

— Слава богу, живой… Ну, давайте. — Рука Петра Даниловича со стопкой тряслась, как ни старался он удержать ее. Глаза набрякли, блестели слезой. — Бери, сынок. С прибытием…

* * *

Проснулся Андрей поздно от непривычного сухого тепла и тишины. Под окном заорал петух. По потолку рябили зайчики от луж. Яркое солнце заливало мокрый двор, горело на последках снега под плетнем и в бороздах на огороде. На кухне приглушенно гудели голоса.

Прислушался. Грудной ломкий голос заставил вздрогнуть, суетливо зашарил руками штаны.

На кашель вбежала сияющая праздничная Шура. «Ладно. Ладно!» — замахала в хмурое лицо брата.

— Хотя бы сказала. Мне теперь и не умыться.

— Сюда принесу. Может, перевязать помочь? — Шура передернулась вся, видя, как Андрей поправляет бинты на ноге, будто у нее самой отдирали всохшую в рану повязку. — Давай помогу… Пусти, нас учили.

— На ноге все. Руку поправь. Ага! Хорошо, хорошо!

Мать улыбнулась ему от печи, задвигались, закашляли на лавках одетые и в платках женщины, у чугуна с водой дрогнула и прищемила губу изнутри Ольга Горелова. Смуглые щеки ее так и полыхнули нестерпимым жаром истомного беспокойства и страха. Зоркие глаза враз отметили и мыльную пену седины на висках Андрея, и чужие резкие складки в межбровье, и туго обтянутые в морозном загаре скулы. В горле горячим комом застряли слезы, еле удержалась.

Высокий, прямоплечий, золотисто-карие глаза вприщурку, Андрей поздоровался со всеми, хотел скрыть волнение, покраснел, и все, сидевшие на кухне, не сговариваясь, посмотрели на Ольгу, глаза которой, помимо ее воли, открылись еще шире, сияли радостью. Андрею захотелось сказать что-то женщинам. Слова застряли в горле, и он, припадая на правую ногу, вышел во двор.

«Вот он какой у меня сын, полюбуйтесь!» — Румянея морщинистым добрым лицом, горделиво глянула на всех и по-молодому загромыхала у печки ухватами Филипповна.

После завтрака сидели в жарко натопленной горнице. Люди приходили, уходили, говорили про войну, как жили при немцах, итальянцах, про то, как бедуют сейчас, живут письмами-треугольниками, допытывались, как на фронте, как солдаты. Андрей избегал говорить о страшном на войне, но его подталкивали вопросами, и он втягивался в такой разговор.