Изменить стиль страницы

— Дай-ка я огрею тебя! Сукин ты кот!

— Да отступитесь!..

— Где лежал? Рассказывай!..

— Как там житуха?..

Спина и плечи Кленова гудели от увесистых шлепков и похлопываний. Шрамы почернели, шевелились. В обезображенном, затоптанном палисаднике никли уцелевшие золотые шляпки подсолнухов, наливалась вишня. Из-за ограды и о дороги сержанта оглядывало множество незнакомых лиц. Война по-своему тасовала людей. У нее были свои страшные и вместе с тем такие будничные и целесообразные законы. Пополнение. Из них тоже, наверное, многих уже нет.

— Я уже думал, вы кончаете войну. На мою долю и не останется, — мрачновато пошутил Кленов, когда улегся первый шум.

— Наоборот, развели пожиже, чтоб на всех хватило, — золотозубый старшина Лысенков выругался, потер голые по локоть руки ветошью. — Только начинаем.

Кленов заметил у Лысенкова меж бровей две глубокие складки. Раньше их не было. С Иваном Лысенковым они начинали совместную службу еще до войны на Волыни. Неунывающий задира, шутник, будто всегда под хмельком, сейчас он выглядел подавленным и злым.

— Что насели на человека! Оглядеться дайте!

— Пожрать сообрази!

На околице грохнул и рассеялся в знойном воздухе разрыв, реванул на яру мотор.

— Кажись, наша вертается, старшой…

За ограду вновь высыпали все, кто был во дворе. Взметнулся глуховатый говор, подошли хуторские бабы, старики, детишки. Оставляя за собою серый пушистый холст пыли, по улице грохотал Т-34. Двое сидели на башне, ожидающе глядя на быстро приближающийся двор с поваленной оградой, двое на трансмиссии за башней держали кого-то третьего. Говорок смолк, наступила полная натянутая тишина.

Позванивая пружинами подвесок и скрипя гусеницами, танк качнулся и стал. Медленно улеглась на серебристом от мелкой полыни выгоне пыль. В борту танка зияла рваная дыра — хоть кулак закладывай. Двое с башни спрыгнули, помогли снять с трансмиссии на плащ-палатке что-то студенистое, хлипкое, перемешанное с пылью и грязью. Невозможно даже определить, где голова, а где ноги. Сплошная буро-землистая масса, дрожащая и булькающая.

— В санроту! Чего смотрите! — Из люка механика выпрыгнул коренастый широкоскулый сержант. В забитых пылью волосах — седина. Поскрипел на зубах песком, зло сплюнул. — Уже уходили, саданул сбоку. — И, будто ища сочувствия, огляделся. Непослушные губы кривились, ежились. — Не обидно, а-а? Семнадцать раз в атаку ходил, трижды горел, в каких переплетах не бывал только — и на тебе! — Кулаком протер кровяные от бессонницы и пыли глаза, лицо в мелких шадринках оспы блестело, как облитое. — Не выскочит на этот раз Леха. Как яйцо всмятку.

— А это откуда?

Тут только все заметили на буксирном крюке сзади обрывок толстой цепи с разогнутым звеном. Конец цепи волочился по пыли, оставляя за собою вилюжистый след.

— На оборочку хотели взять, суки, — трудно двигая кадыком, водитель пнул обрывок ногою. В перехваченном горле хрипело, булькало. — На даровое разохотились.

— Где ж это он вас прихватил так?

— А черт его… Дубовиковка или как, у самого Дона. Пехотная часть в окружение попала. Нас и уломали: помогите, ребята, мол. К Дону вывели чин чинарем и тут сами в трясину в балке сели, мотор заглох. Немцы пустили танки на нас. Подбили три. А тут глядим — по бережку тягачи крадутся. Ну, думаем, выручать нас — да в плен. Затаились. Так и есть. Подцепили двумя тягачами, выдернули на дорогу. Облепили башню, грохают каблуками и прикладами: «Рус, сдавайс!» Тут мы и газанули и уж совсем было выскочили… — Механик тяжело ворохнул кровяными и круглыми, как у филина, глазами, прикурил и на цепь: — Не сыму, пока не сгорим вместе. Комбат где?

— Турецкий! Старшой! Тебя!

— Иди отдыхай, Шляхов, — приказал старший лейтенант механику. — Машину на рембазу не гони.

— И с дыркой сгорит хорошо, — мрачновато пошутили.

Вечером, когда истомленное за день солнце окрасило в рыжий цвет меловой конек соломенной крыши соседней хаты, старший лейтенант Турецкий нашел сержанта под сараем, присел рядом, закурили.

— Ко мне снова механиком пойдешь… После Проскурова, как расстались, повоевали мы. Резина, Бондаря нет. Больше половины нет. Кто где.

— А это?

— Кубарь третий?.. В мае под Харьковом… А-а, вспоминать не хочется. Иван! — Старший лейтенант оттолкнулся спиной от глиняной стены сарая, встал. — Лысенков!

В быстро густеющих сумерках от дома в вишеннике отделилась высокая угловатая фигура.

— Спроси у хозяйки.

— Спрашивал. Говорит, нет.

— А ты еще спроси. Газойля ведерко пообещай на лампу. Такой случай. Начинали вместе… Пообещай. Она тут знает своих, сообразит быстро. Идем, Костя. — В сарае Турецкий зажег карбидный фонарь. — Немецкий, — ответил на взгляд Кленова. — Делимся кой чем. Они у нас — землю, города, села, мы у них — зажигалки, вечные перья… Только не смотри на меня так. — Из-под густых, кустистых бровей горячо блеснули выпуклые синеватые белки. Порылся в сене, достал из вещмешка консервы, хлеб, сало. — Устали мы тут, Костя, — вздохнул он. — И не так от войны, как от вопросов…

Заскрипела дверь. Оглаживая ладонью пыльную бутылку и удачливо скалясь, порог переступил Лысенков.

— Ну вот и обмоем твое возвращение, — радостно засуетился Турецкий. — Заодно и кубарь мой. Когда получил — не до того было. — Прижал левой рукой к груди каравай хлеба, задержался взглядом на Кленове. — Только ни об чем не спрашивай. Сам увидишь и поймешь.

Глава 6

За глиняной стеной сарая, в лопухах, мирно тыркал сверчок. В низкий проем двери виден кусок пепельного неба и дымный от росы двор. Сено медово пахнет степным разнотравьем и зноем — голову не оторвать.

Сбивая труху и паутину с балок, ахнул близкий разрыв. Крича что-то и хватаясь за голову, пробежала по двору женщина.

В сарай заскочил старшина Лысенков.

— Костя, вставай! Ребята машину готовят! Выходим! Чай в котелке на гусенице. — В дверях Лысенков обернулся, вспыхнуло золото вставных зубов. — Смотри! Хлопцы в экипаже что надо!

По глубокой и извилистой балке выдвинулись к высоте, обычному донскому кургану с широкими крыльями, которые скрывали за собою хутор. В балке сумерки были еще густые, а верхушка кургана порозовела от зари. Сухая мгла дрожит за курганом, вяло стекает по его отлогим бокам, оставляя за собою на холодноватом небе розовое полотнище восхода. Выше — небо наливается уже режущим блеском полуденного зноя.

Обычная, сколько раз повторяемая суета перед боем. Турецкий побежал к пехоте. Экипажи, срывая нервное напряжение, обходят машины, приглядываются, так, чтобы успокоиться. Все равно, если что-нибудь серьезное, за эти минуты не успеть уже сделать. В холодноватом и влажном от росы воздухе плывут и тают струйки табачного дыма.

— Зря бросают нас вот так, поодиночке, — роняет как бы нехотя Лысенков. Смятое сном лицо его не разгладилось, и складки меж бровей особенно заметны. На Лысенкове немецкие сапоги с широкими голенищами. Он загремел коваными подметками по броне, спрыгнул на землю, прилег рядом с гусеницей, загребая в горсть пучок белого чабора. — И артиллерии нет.

— Зато у немцев хватает.

— Мы там уже были вчера, — Лысенков глазами показал Кленову на курган, поднес чабер к носу, стиснул зубы, зажмурился. — На той стороне три памятника оставили, Увидишь, если немцы не утащили.

— У них там что — постоянная оборона? — спросил Кленов.

Старшина как-то сожалеюще, как на глупого или безнадежно больного, глянул на Кленова. Смятое лицо смягчила улыбка.

— Сколько ты, почти год прохлаждался по госпиталям?.. Отвык от войны. — Зашмыгал носом, отыскал и выдернул мокрый от росы стебелек заячьего чеснока, заправил его в рот, захрустел. — Семнадцатого мая мы были под Харьковом, а сегодня, седьмого июля, мы с тобою уже на Дону… Постоянного в нашей теперешней жизни ничего нет.

На срезе балки вырос Турецкий, посигналил на ходу: «Заводи!» За ним едва поспевал заросший бородою и черный, как майский жук, пехотный командир.