Изменить стиль страницы

Человек пять явились из госпиталей на поправку. Среди них и Трофим Куликов. Что творилось с Лукерьей! Уже отголосила, получив бумагу, стала свыкаться с постылой и пресной вдовьей долей. И вдруг… По хутору ходила, кутая платком пылающие щеки, прятала глаза, чтоб не дразнить своим счастьем истосковавшихся солдаток, завистливо и тихо следивших и примечавших за нею все в эти дни. В домах, где получили такие же бумаги, воспрянули духом, с новой силой стали ждать своих кормильцев.

Сама война ушла уже далеко, не отзывалась даже морозными зорями. Но голос ее в Черкасянском продолжал все звучать. На огородах, в полях и оврагах валялись снаряды, мины, патроны, оружие. Мальчишки разыскивали все это, ковырялись, и их убивало или на всю жизнь оставляло калеками. Демке Ощупкину оторвало снарядом руку, посекло всего осколками, и стало сразу двое безруких в одной семье. Косари, убиравшие рожь в вершине Максимкина яра, нашли мертвого лейтенанта. Лежит, прикрылся шинелью, коленки подтянул к животу, будто в уютном сне. Поодаль еще четверо. Сидят тесно кучкой, посогнулись. У двух животы забинтованы, у двух — головы. Многоликая война не давала забывать о себе ни на минуту.

И еще одно событие напомнило о войне прямо и всколыхнуло весь хутор. На третий день после рождества, под самый Новый год, уже в полдень, ко двору Казанцевых подъехала бронемашина. Сам Казанцев задавал корове как раз корм и шел от прикладка сена с вязанкой на спине, когда, проваливая зернистую корку сугроба и распуская пушистый на морозе хвост дыма, бронемашина подошла ко двору. Резко звякнуло железо, на снег, угадывающе озираясь, выпрыгнул кряжистый, прочного литья командир в белом полушубке. Казанцев опустил вязанку, разгреб рукавицей усы.

— Не узнаете? — Нетерпеливая и неуверенная улыбка раздвинула застывшее крупное лицо командира. Провалился раз, другой в сугробе, выскочил на утоптанную дорожку.

— Трошки вроде есть, — тоже, боясь ошибиться, состорожничал Казанцев.

— Июль… Майор Корнев…

— Так, так! — припоминающе зачастил и заморгал ресницами Казанцев, опустил вязанку к ногам. Лицо его прояснилось, задрожало, в синей клетчатке под глазами быстро копилась влага. — Цело, сынок, цело. Бог дал — все благополучно.

По тугим щекам командира, путаясь в проступившей на холоде щетине, тоже бежали слезы. Обнялись.

— Зараз, сынок, зараз. — Казанцев суетливо подхватил вязанку, занес ее в сарай, на скорах подавал корове и, сбивая рукавицей остья и шелуху колосьев пырея с одежды, тут же выскочил во двор. — Идемте в хату… что ж мы. И солдатушек зовите.

Проводив гостей в хату и все так же радостно суетясь, Казанцев достал из погреба лестницу, полез на чердак и минут через десять, в бархатных лохмотьях паутины на ватнике и шапке, с увесистым узлом спустился вниз. Сходя с лестницы, зацепился за гвоздь, распустил штаны — не заметил даже.

Гость набрякшими пальцами мял сдернутую с головы ушанку, вслушивался в возню на чердаке. На земляном полу кухни у его валенок растекались лужицы.

— В катухе зарыл было, да побоялся: сопреет.

Филипповна ничего не понимала. Старик бывал таким только в приезды дальних родственников. Особенно поразила торжественность его лица, когда он внес в хату этот серый от пыли и глины, весь в паутине сверток. Губы дрожали, и черные распухшие пальцы никак не могли развязать узелки веревок. При виде тяжелого кумачового полотнища с золотистой бахромой по краям и кистями Филипповна ахнула, уперлась взглядом в незрячие и пьяные от радости глаза старика: «Откуда это у тебя?»

— В сохранности, сынок. Все как есть цело. — Старик отступил к печке, загремел на загнете горшками, не в силах унять в перепачканных глиной пальцах трясучку. — Бог миловал, отводил руку.

Солдаты с бронемашины сомлели в тепле, переминались, молчали. Майор будто пристыл к лужицам, у своих валенок, негнущимися пальцами выщипывал мех из своей шапки.

— Спасибо, отец, спасибо. Век не забуду. Да что я…

Слух о случившемся с непостижимой быстротой разнесся по хутору, и вскоре у двора Казанцевых гудела, терлась полушубками и ватниками огромная толпа. Корнев вынес знамя на вытянутых руках развернутым. Сизо-багровое лицо его лоснилось морозным загаром, таяло умиленно радостной улыбкой. За ним следом — смущенный и тоже радостный Казанцев. Заговорили о хуторских делах, хозяйстве, фронте, раненых, убитых. Беседа затянулась. Люди слушали внимательно. В глазах Филипповны блестели слезы горделивой радости за старика, сыновей. Спросила майора про невестку, внучку. Тот только улыбнулся виновато.

— Ты скажи нам правду? — допытывались черкасяне. — Насовсем война ушла от нас? Не ждать нам больше?

— Насовсем. Не ждите. Живите спокойно.

— Ну спасибочки тебе.

— Привет сынам и мужьям нашим!

— Кончали бы вы ее скорее!

Неизбалованные событиями, черкасяне долго не отпускали военных, горячились, шумели, лица их цвели морозным румянцем, а потом толковали, дивовались скрытности и смелости Казанцева.

— Хитрюга, хитрюга! — цокал языком старик Воронов и турсучил в черствой ладони рыжий клок бороды.

— Казанцевы все одинаковые, едят их мухи. Я их породу знаю. — Галич тронул языком никлый ус и стал вертеть цигарку.

С крыши избы ветер сорвал стайку голубей и перебросил ее на сарай.

В подсиненном небе на юг бежали косяки облаков, а на солнце, у глиняной стены избы, копились лужицы талой воды. Золотогрудый петух сердито топтал в них свое отражение, квохтал, созывая кур.

Глава 8

22 декабря, взметая тучи сухого колючего снега, танки уходили в глухую морозную ночь. Был получен приказ перехватить большую группировку противника, которая рвалась на Миллерово. За спиною ночь колыхали мертвенным светом взлетающие ракеты, угрюмо бубнили пулеметы, рассыпали сухую дробь автоматы, винтовки.

Рейд начался с забавного приключения. Танки спустились в балку, миновали мостик. Вдруг в том месте, где дорога резала верблюжий горб холма надвое, показались бронетранспортер и несколько машин.

«Черт-те что, впереди своих нет вроде…» — засомневался Турецкий, беспокойно озирая призрачно-дымные от снега холмы и прислушиваясь к звукам боя за спиною.

— Ну-ка, Костя, помигай им фарой, — приказал механику.

— Как?

— А так, чтоб сам черт не разобрался.

Клюнуло. Бронетранспортер, а за ним и машины спустились в балку, подъехали вплотную. На борту бронетранспортера, забрызганный снегом, белел крест. Гитлеровцы поняли свою оплошность, но было уже поздно. За броневой обшивкой луснул выстрел. Автоматчики вытащили из кузова обмякшее тело генерала.

— Вот паразит нервный.

— Ну куда их, к черту? — В досаде чесал затылок Турецкий и поглядывал то на немцев, то на пустынную дорогу впереди.

— А посади в бронетранспортер своих, их — в машины, и пусть катят, — посоветовал командир десанта.

— Машины и самим пригодились бы, — вмешался молодой, но дотошный командир взвода Мельников.

Мысль Мельникова была верная, и Турецкий согласился с ним. Отправив пленных, колонна двинулась дальше.

На гребне холма встречный ветер засыпал снегом броню, автоматчиков, хлесткими струями сек лица и глаза механикам-водителям. Броня обжигала холодом. Несмотря на работу мотора, в башне было холоднее, чем снаружи, и танкисты, кроме механика, тоже вылезли наверх. Снег, как шерсть кошки в темноте, потрескивал пушистыми искрами, и его все густеющая синева уходила до самого горизонта, где сливалась с таким же мутно-синим небом в одно целое. Встречались заторы. Дорогу загораживали брошенные машины, минометы, пушки и другое армейское имущество. По сторонам подозрительно белели бугорки. Из них торчало что-то. Один из автоматчиков не выдержал, соскочил узнать. Догнал белый, перепуганный.

— Мертвяки! Это у них руки, ноги торчат. Попробовал у одного — отламывается.

— Пусть поковыряют землю рылом. За землею шли.

Кто-то из автоматчиков начал рассказывать про Среднюю Азию, какая там жара летом, сколько фруктов…