Изменить стиль страницы

— Встать! — У переносья прыгал черный зрачок пистолета.

Перебирая руками по колесу, Лихарев встал, набрал побольше воздуха в грудь, вспомнил весь запас немецких слов, каким учили его в школе.

— Их бин менш. Дизер канст нихт… Не умею.

Удар в живот. Темнота. Белобрысому почему-то нравился именно удар в живот. Одолевая кружение в голове, Володька снова потянулся к колесу.

Немцы заспорили между собою и долго что-то кричали друг на друга. Наконец ефрейтор подошел к Лихареву, рванул его за плечо и показал на Поповку.

— Рус, вэк! Шнеллер!..

Лихарев покосился на пистолет в руках ефрейтора, перелез через кювет и быстро пошел обочиной. Плечи зябко сводило судорогой. Только за кустами терновника почувствовал себя свободнее. У двора, где пили молоко, окликнула голенастая девчонка.

— Здорово они вас. Вам дать умыться, дяденька? — Нос у размета бровей весь в золотистых конопушках. Поморщилась.

Володька усмехнулся разбитыми губами.

— Пожалуй, давай, тетенька.

Девчушка провела его к колодцу во дворе, сбегала, принесла льняное полотенце, достала ледяной воды в бадейке. Володька вымыл лицо, окунул голову в бадейку. Не вытираясь, присел на дубовую колоду.

— А теперь попить зачерпни, тетенька.

— Я вам лучше молока и хлеба вынесу.

Подождала, пока тракторист прожует и выпьет, посоветовала:

— Вам уходить нужно. Кинутся искать еще. Вот так прямо и идите кукурузой, а потом подсолнухами. Вам на Хоперку?

— Черкасянский. — Володька помял в руках жесткий рушник, не мог оторвать глаз от конопушек на переносье. — Прощай. Спасибо тебе, тетенька. Авось встретимся еще. — Вздувшееся иссиня-багровой опухолью лицо тронула насмешливая улыбка.

Кукуруза расступалась и смыкалась за узкими мальчишескими плечами, буруном шелестела за спиной, как шелестит за лодкой вода.

Девчушка влезла на колоду. Нос в конопушках морщился. Светлые, как осенний родник, глаза теплели. Спрыгнула с колоды, выхватила изо рта у теленка брошенное полотенце: «Ох ты ж, идолюка поганый!» Еще раз обернулась на кукурузу, где поплавком мелькала вихрастая голова, и унеслась с полотенцем в хату.

* * *

Над Хоперским яром небо насупилось. Туча иссиза-черной ладонью просунулась до самого хутора, укрыла тенью курганы, неубранные хлеба в крестцах.

«Туды его в дышло! Как при Николашке», — говорили мужики, глядя на эти крестцы.

Старожилы давно не помнят такой уборочной. Лето на исходе, а хлеба на корню стоят в поле. Районное начальство немецкое посылало циркуляры, наведывалось салю, грозило. Но работы выполнялись только для виду. Главная беда: молотить было нечем. Сделали конный привод к молотилке, опробовали, но ночью кто-то заложил обломок железа между шестерен, и привод разорвало. Ахлюстин сконструировал ветродвигатель. Начал еще в июле, сразу после прихода немцев, когда не стало горючего. Больше месяца мучил Алешку и всех в мастерских: клепали, свинчивали. Итальянцы помогли машиной поставить вышку, а ночью вышка рухнула, и все труды — коту под хвост.

Частично все же удалось наладить обмолот. Немцы, не видя выхода, отпустили горючее. Но вместе с горючим прислали на тока и своих солдат. Обмолоченный хлеб тут же на машинах увозили. Хуторяне поняли окончательно, что с обещанной долей их провели, стали ловчить по-своему: при перевозках сбрасывали мешки в яры, просыпали верно в стерню, увозили с токов под видом отходов. Чтобы отвести глаза, поили охрану самогонкой, кормили салом. История с хлебом едва не кончилась печально: немцы раскрыли обман. Помог им Гришка Черногуз.

Вообще жизнь правобережных придонских хуторов текла внешне неприметно, глубинно, как первые ручьи нагорной воды под снегом. Люди вроде бы смирились и уверовали в несокрушимость и незыблемость «нового порядка». Однако то тут, то там что-нибудь да случалось. В Черкасянском сгорел итальянский склад с обмундированием, а на Васильевском — с оружием. И все при загадочных обстоятельствах. Склад с обмундированием итальянцы разместили в жилом доме, и огонь занесла кошка, которой кто-то привязал к хвосту паклю, облил бензином и поджег. На Хоперке сгорела конюшня с обозными мулами.

Ахлюстин пробовал было придираться к Алешке, Лихареву, но сам был в руках у Алешки: боялся, молчал.

Петр Данилович Казанцев за лето переменился крепко — обгорел в степи, ссутулился, заметнее обозначились под линялой рубахой кострецы ключиц. Переменился он и внутренне, но это не так кидалось в глаза. Многое передумал он и вспомнил за это время. Случалось, по нескольку раз на день мысленно встречался с детьми. Особенно с Андреем и Виктором. Остальных он видел каждый день за столом. Нянчил детей маленькими, припоминал за каждым что-нибудь. Особо прокудливым рос Андрей. Он был как распахнутый постоянно настежь. Все тянуло его к чему-нибудь незнакомому. Помнит, весною было дело, Андрюшке пять лет исполнилось, услышал под вечер крик из левад. Андрей увяз в грязи посреди огорода по пояс. Ходил в вербы смотреть, как грачи на ночь спать укладываются. Лет десяти решил вдруг грузовик смастерить (колхоз как раз полуторку получил). Притащил из совхоза за восемь километров руль с железяками пуда на полтора весом, перепортил заготовленные на хозяйственные нужды доски. А когда Андрей учился уже в восьмом классе, Петр Данилович сам предложил ему помощь в написании сочинения по роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин». «В стихах напишем, сынок, — сказал он Андрею. — Пушкин роман целый написал, а мы сочинение…»

Настигали часто думки и совсем уже грустные. Всего перепробовал Казанцев за последние недели. Но горе — оно такое: от него и не убежишь, и не спрячешься.

Люди по-прежнему тянулись к Казанцеву за словом, но он часто сводил разговор на что-нибудь пустяковое, постороннее. И как-то так получалось, что и со старухой своей они делили горе молча. Сидели рядом, думали об одном и том же и тяжко молчали. Старуха ждала ободряющего слова, а оно, это слово, всякий раз застревало в горле, потому что ничего доброго вокруг не было. Особенно после одного случая Казанцев стал еще молчаливее и сдержаннее.

Как-то короткой июльской ночью Казанцев вышел на стук в окно во двор, и высокий, надежного сложения, небритый военный вручил ему тяжелый сверток. Сначала военный подробно расспрашивал про хутора у Дона, о переправах, немцах, итальянцах, семье. Узнал о сыновьях Казанцева, потом только извлек из-под гимнастерки этот сверток. В темноте на крупном зачерствелом в скитаниях лице блеснули воспаленные глаза. «Знамя полка. Из-под самого Харькова несу, отец. Сейчас опасно. Пропасть могу. А ему пропадать нельзя. Жив буду — сам вайду; нет — предъявишь старшему начальству, как вернемся». Зоревой ветер встревожил вишенник в саду. За древними курганами багровело небо — всходила поздняя луна.

В ту же ночь Казанцев, не разворачивая, закопал сверток в курнике.

В поле теперь работали по часам. Выходили в шесть-семь, шабашили тоже в шесть-семь. Сегодня по случаю надвигающегося дождя вернулись пораньше. Сизо-черная ладонь тучи с белым подбоем по краям укрыла уже полнеба. Потемнело, поднялся ветер.

Петр Данилович сидел у раскрытой двери сарая, встал, закрыл дверь, чтоб не задувало.

— Я, мать, должно, наберу оклунок да схожу на мельницу.

— У нас еще раза на два наберется испечь. — Филипповна обернулась от подслеповатого оконца в глиняной стене, где на вбитых в землю кольях был устроен обеденный стол.

— Смолоть, пока возможность. Сама знаешь, какое молотье зараз.

Наспех оборудованная мельница в скотном базу стала для черкасян чем-то вроде клуба, где можно было узнать самые свежие новости. Молоть теперь не возили, а приносили в оклунках, торбочках. Опасались немцев, которые не брезговали ничем и частенько обирали помольцев.

— Валяй сюда, Данилыч, — окликнул Казанцева краснорожий чернобородый знакомец с Хоперского. Сбил на затылок облезлый треух, достал кисет. — Власть у нас строгая зараз, не раскуришься. Чуть чего — норовит шлепнуть. Какие новости? — Косоватый глаз из-под малахая хитровато прижмурился, ожидая.