Изменить стиль страницы
* * *

Сталинград горел. Горели дома, пристани, пароходы, горел асфальт, спичками вспыхивали от нестерпимого жара телеграфные столбы. Горела сама Волга — нефть из разбитых нефтяных баков огненными потоками устремилась к реке и растекалась по воде. По Волге плыли обломки барж, лодки, трупы людей и животных. Связь то и дело обрывалась, и маршал Василевский А. М. дважды в этот день вел переговоры по радио с Верховным Главнокомандующим открытым текстом. Верховный опасался, что судьба города на Волге в этот день будет решена, а вместе с падением Сталинграда могли возникнуть и нежелательные тяжелые осложнения, политические и военные.

Командующий 6-й полевой немецкой армией наблюдал за битвой со своего степного КП.

«Чем они дышат там?» — думал он, плотно сжимая и без того тонкие губы.

— Надо полагать, что падающие градом бомбы уничтожают все живое, — сказал один из офицеров на этом КП, спокойно и холодно наблюдая ужасающее зрелище гибнущего города, сплошное море огня и дыма.

Глава 17

Эх, чебатуха, чебатуха,
чебатушенька моя!..

Солдатские каблуки дробью гремели по доскам вагона-платформы. Рыжий, густо крапленный ржавчиной веснушек гармонист лихо растягивал меха затрепанной «хромки». На танках, крытых брезентами, гроздьями сидели зрители и слушатели.

— Эх, откалывают! — восторженно восклицали с перрона.

— Сибиряки!

— И в самом деле, выручательный народ.

— Костя, захвати и мой котелок!

— Не бегайте! Скоро тронемся!

Лязгнули буфера. Эшелон с танками дернулся, загромыхал на стрелках. С перрона пассажирской станции и перекидного моста через пути танкистам махали руками женщины и дети. Гармонист лихо перешел на барыню. Танцор выхватил из кармана мятый платок, чертом прошелся по свободному пространству платформы.

За эшелоном с танками открылся поезд с ранеными. На окнах вагонов висели тюлевые занавесочки. По путям сновали щеголеватые в белых халатиках и косынках сестры.

— Курносая! Айда к нам! Всей ротой беречь будем!

— Братцы, она мне всю ночь снилась! Ей-бо, всю ночь не спал!

— Хоть взглядом подари, золотко!

Кричали санитаркам истосковавшиеся по женской ласке фронтовики из эшелонов на путях. Медички привычно улыбались. Иная нахмурится для порядка, погрозит пальчиком.

— Господи! До чего ж хороши кралечки! Удавиться можно!

— Хлопцы, пощупать пустите! Неужто живые!

— А у самого небось семеро по лавкам.

Стоял благодатный август, и почти все окна вагонов санитарного поезда были открыты. С нижних полок выглядывали сидячие, махали руками.

— Где попались, землячки?

— Из-под Клетской!..

— Серафимовича!..

— Морозовка… А вы?

— Калитва — Вогучар! На переформировку!

— Эх, хлопцы, танки ваши где?

— Пожгли, за новыми едем!

По вагонам раненых разнесли термоса с пахучим гороховым супом, и поезд их тронулся.

— За ними и нас пропустят. — Капитан Турецкий (месяц назад присвоили очередное звание) уцепился за скобу, впрыгнул в вагон, разделенный нарами. — Наши все в сборе?

— Костя Кленов за кипятком побежал. — Лысенков разделался с селедкой, расстелил рядом на ящике газету, высыпал из котелка сухари.

— В Балашове горячим кормить будут, — обрадовал Турецкий и стал выкладывать новости, какие успел добыть на вокзале и у военного коменданта. Веселого мало, порядка тоже. — Форс давят, сволочи, — высказался о станционном начальстве. — Туда бы их, а то окопались тут… Ага, а вот и Костя, — увидел капитан Кленова.

Дневальный, принял у Кленова котелки с кипятком, помог ему забраться в вагон.

— Сколько калек здесь — безногих, безруких, — возбужденно заговорил Кленов. — Нигде столько не видел. И каждый приспособился к чему-нибудь: тот на картах гадает, тот политинформацию солдатам читает.

— А где ты их еще увидишь? — Рябоватый Шляхов выплеснул из котелка в дверь, коротко глянул на облупленные стены станции, вернулся к ящику с сухарями. — Здоровые на фронте нужны. А они свое сделали, отвоевались, теперь промышляют, чем могут.

Только уселись за чай, как эшелон тронулся и потянулся на северо-восток, на Балашов — Ртищево — Пензу. Танкисты Турецкого, потеряв машины в боях, оказавшись «безлошадными», ехали на Урал за новыми танками.

За станцией в открытые двери пульманов была видна уплывавшая назад перемежаемая мелким редколесьем степь. На западе, на багровом полотнище заката, вырезалась зубчатая синяя стена уже настоящего соснового леса. Нары от перестука колес выбились. Зыбились, спотыкались и путаные мысли.

Кленов повозился, отодвинул локтем мешавший смотреть чей-то мешок, положил подбородок на кулаки. Бурые, сквозившие осенней наготой степи не хотели отставать от вагона. На покинутых пашнях бродили угольно-черные грачи. Они взлетали, косо проносились над поездом. В их криках было что-то тревожно-грустное, невысказанное и понятое не до конца. Вдали медленно поворачивались деревни и бежавшие к ним дороги.

Внизу заговорили громче. В вагонные двери задувал встречный ветер, и на нарах стало прохладнее.

Тормоза заскрипели. Снова какая-то станция. В окна, двери плеснулся вокзальный шум. Пробежали бабы с мешками. Зло вколачивая деревяшку протеза в доски перрона, прошел инвалид.

— Орешков кедровых не желаете? — В вагон сунулась огромная голова в лисьем малахае. Из дремучей бороды желто блеснули лошадиные крепкие зубы. Зыркнул туда-сюда, обшарил взглядом все углы, доверчиво замигал маленькими медвежьими глазками и потише: — Медовуха есть. Жбанчик. В телеге под соломой. Тут рядом, мигом. — Огреб горстью бороду, подмигнул: — У вас, может, мыло, спички. Или шаровары, гимнастерка.

— У нас женихов, дед, хватает, а шаровары и мыло все продали, — встретил Лысенков крестьянина шуткой.

— Как хотите. — Интерес и доверчивость в медвежьих глазах мигом погасли. Крестьянин подкинул плечом мешок за спиною, пошел к следующему вагону.

У покосившегося палисадника за путями бойко торговали кедровыми орехами, калеными яйцами, запотевшим салом с желтинкой, огурцами, помидорами. Предлагали даже налитых жирком жареных куриц. Но танкисты поиздержали деньги на первых же станциях и теперь выскакивали из вагонов больше из любопытства.

Толпились около какой-нибудь солдатки, только мешали торговать ей.

Поезд стоял недолго. На нарах, подбородок на кулак, с Кленовым рядом устроился Шляхов. После остановки он был не в духах. Широкие скулы его в мелкой сыпи оспинок, как зеркало пруда в осенний день, то темнели, то светлели. Перегона два они молча смотрели на бревенчатые усадьбы, на рыжие мочалистые луга, залитые водой картофельники.

— Я со своей развелся перед самой войной, — неожиданно выжал из себя скрипуче Шляхов, продолжая думать, наверное, о женщинах, которых видели на станции. — Дочка осталась. Жалко.

Кленов заглянул в налитые чернью тоски глаза Шляхова, сказал:

— Может, она и не стоит, твоя бывшая, чтобы о ней убиваться так?..

— Эх, парень! — Глаза Шляхова налились слезой. Оказывается, они у него добрые, доверчивые, только кажутся свирепыми. — Может, мне боль эта сладкая. Может, у меня и помнить-то больше нечего. Может, она, эта боль, самое лучшее, что у меня осталось и забывать не хочется. Дочку во сне вижу часто. Дурные с бабой мы, а наказали ее, человека, какой и постоять-то за себя не может. Вот оно как. — Шляхов тяжело засопел, привстал, долго крутил цигарку. — Я монтажник. Учился малость. Есть наука такая — сопромат, о пределах прочности железа, дерева. А вот о человеке такой науки нет, и предела прочности человеку, видать, тоже нету. Неси, сколько навалят… Только ты, — выбеленные солнцем ресницы Шляхова запрыгали часто-часто, отвел взгляд в сторону, — молчок. Война несчастливых не любит.

Кленов вспомнил свое безотцовское детство, посоветовал: