После этих лирико-философских отступлений, возвращаясь к старым мыслям, он вдруг испытывает сомнения в том, в чем раньше был уверен (это одно из самых замечательных качеств «молодой мысли»). Он задает себе вопрос: «В чем же все-таки разница между человеком энциклопедическим и универсальным?» И отвечает: «Может быть, эту разницу почувствовал Тютчев, в стихах, посвященных памяти Гёте?»
Мы помним эти стихи Тютчева:
В этих тютчевских строках действительно заключен шифр к тайне и сути универсальной личности. Лист, чей трепет созвучен волнениям человечества, веяниям века. Лист как будто бы и мельчайшая часть кроны человечества, но живущая с ней в едином солнечном луче.
В записях Павлинова я нашел любопытную мысль, несколько напоминающую его «интеллектуальные ребусы», но это — «открытый ребус», над ним не нужно ломать голову, о нем нужно неторопливо думать.
«Ветви к нам, — пишет он, — обезьяны; ветви от нас — думающие машины».
И дальше:
«Может быть, человек, устав от себя, хочет отдохнуть, персонофицируясь в думающие машины, и именно этим объясняется апология разумной техники, которая сейчас, к моей радости, ослабевает?»
И он опять возвращается к старой мысли, которая давно не дает ему покоя: к мысли об «единстве как ценности состояния» и об «единстве как ценности положения».
«Решающую роль, — пишет он, — имеет для культуры лишь ценностная ориентация. В эпоху Возрождения ориентация была на изобразительные искусства, в нашу эпоху — на науку. У арабов в период подъема ислама, может быть, на медицину… Именно ценностная ориентация и создает тип культуры, тип личности.
Дело не в разносторонности — в определенных исторических ситуациях она естественна. Подлинно универсален тот, кто вобрал в себя всю современную культуру.
Но разве нельзя быть универсальным человеком, совмещая в себе и естественную разносторонность (естественную для данной историко-культурной ситуации) и все богатство культуры?»
Когда я читал тетради Павлинова, мне казалось, что он вот-вот задаст себе самому этот вопрос, ответить на который можно не общими соображениями, а лишь тем или иным образом действительно существовавшего универсального человека.
Наверное, мне потому этого хотелось, что, по-моему, единственным человеком, который сочетал эти две универсальности, был Леонардо.
Но Павлинов, по-видимому, был одержим более широким поиском.
Он писал:
«Ренессанс был последней цельной универсальной культурой и поэтому породил последний тип универсального человека в традиционном смысле универсальности. После него наступает время культуры нецельной с нетрадиционным типом универсальной личности».
Его волновали не образы людей (хотя и к ним он был неравнодушен), а типы универсальности, которые он условно делил на традиционные (ренессансный) и нетрадиционные, наступившие после отпочкования науки от искусств и дальнейших ответвлений в жизни человеческого духа.
В сущности, это не особенно оригинальное соображение. Меня волновало больше то, что Павлинов все время думал о «последнем восхождении вверх по оси», которое поднимает личность над традиционным и нетрадиционным типом универсальности, делая ее подлинно уникальной.
Тип универсальной личности создает время. Создает настолько мощно, что само находится у нее в плену, и Павлинов однажды отметил это точно. Он записал: «Данте был универсален нетрадиционно для Возрождения, то есть не совмещал в себе разносторонних талантов. И вот рождается легенда о том, что он был не только поэтом, но и философом и даже музыкантом. И разумеется, художником. Эта легенда — оригинальный плод стереотипа мышления, который не допускает, что может существовать иной интеллектуальный или социальный вариант личности, чем общепринятый в данное время».
Я уже упомянул бегло о том, что иногда его разумные мысли чередовались со стенограммой чувств, но нередко и с завихрениями:
«V век до нашей эры: Сократ. Вера в то, что человек может летать без самолета, говорить с собеседником за океаном без телефона, — мир Брэдбери. Все, что сегодня стало отчуждением человеческой мощи в орудиях техники и открытиях науки, по Сократу, живет в самом человеке и не раскрылось лишь потому, что человечество пошло по пути технической цивилизации.
Сократ догадывался о трагической возможности отчуждения сил, заложенных, но не раскрытых в человеке. Может быть, его и казнили именно потому, что торжество сократовской мудрости вело к иному типу цивилизации, к цивилизации как развитию духовных сил в человеке. Прадеды и деды будущих ученых поднесли чашу цикуты мудрецу, который понимал всю трагичность торжества науки. Потом ученых посылали на костер. С Сократом поступили милосерднее. Но не будь этой чаши цикуты, сегодня бы не было „термоядерной ситуации“: в этой чаше все хиросимы и нагасаки будущих тысячелетий».
После подобных «завихрений» его особенно тянет к четким формулировкам. Он устанавливает тип моноуниверсальности (универсала-«однолюба», увлеченного одним делом, которое отражает все богатство эпохи) и стереоуниверсальности (традиционный тип для эпохи Возрождения, то есть универсала «любвеобильного»).
Он на более высоком уровне задает себе старый вопрос: возможна ли стереоуниверсальность без моноуниверсальности, то есть может ли человек освоить окружающий мир, не освоив мир в себе.
Он понимает, что любая жесткая классификация может быть разрушена живой оригинальностью жизни. К какому типу отнести Паскаля, Кэрролла? И Павлинов устанавливает третий тип — зазеркальной универсальности. И, установив типы, он ничуть не успокаивается и даже, наоборот, углубляется в новые загадки.
Он пишет:
«Конечно же, универсализм, в том числе и тип универсализма, может быть объясним естественнонаучным состоянием эпохи, но все же что-то тревожащее в нем остается, если не загадочное, то до конца разумно логически необъяснимое. Вот тот же Демокрит. Он увлекался литературой и филологией (историей литературы). Физику это не необходимо. Это было необходимо ему как личности. Но почему? И именно благодаря данной непонятной черте универсализм Демокрита — и Леонардо — опережает человечество на века и тысячелетия».
Павлинов понимает, что «было бы интересно исследовать роль науки в истории искусств и роль искусств в истории науки…». Ему не дает покоя тот общеизвестный факт, что великий художник итальянского Возрождения Пьеро делла Франческа, изучая законы перспективы, положил начало начертательной геометрии.
Но времени для того, чтобы углубиться в это новое исследование, у Павлинова уже не было. Через несколько дней он уезжал на горнолыжную базу в Домбай…
Последние записи его несколько хаотичны, в них перемешано личное с «книжным». Нет, я, наверное, сейчас был неточен: для него и «книжное» было личным, он выписывал лишь то, что совпадало с жизнью его души в тот момент, когда он писал.
«Удивительно, что, живя в космический (атомный, электронный) век, мы совершенно не соотносим повседневность с мирозданием, может быть, потому, что утратили чувство ценности повседневности и изумления перед мирозданием?
Человеческая душа меняется — по ритму, — как парусные суда менялись, а не как меняются сегодняшние океанские и воздушные лайнеры…»
«Я часто думаю о том, что фантастично не то, что в ближайшем будущем на Марс и Венеру полетит человек, а то, что на улицах Флоренции, а потом Милана, а потом Рима можно было увидеть живого Леонардо. И мысленно я вижу его, живого, на этих улицах, которых не видел ни во сне, ни наяву…»
«Может быть, смена эпох — не что иное, как смена декораций: при тех же ролях, актерах, зрительном зале?..»
«Отразились ли занятия математикой Кэрролла на его историях об Алисе?..»