Изменить стиль страницы

— Все, — сказал он, улыбнувшись почти виновато. — Измучил я вас, да, признаться, и сам устал…

Егоров ответил тоже улыбкой, как свой своему:

— Ничего не поделаешь, друг: надо. Для такого дела не только дня, но и недели не жалко. — И, помолчав, еще раз с суровой убежденностью повторил, прихлопнув тяжелой ладонью по выскобленной до белизны крышке самодельного стола: — Надо!

— Может, чайку согреть, да отдохнете часок — другой? — услышал Зосима Петрович голос хозяина.

Но Буланов не любил, да и не умел отрываться от незаконченного дела.

— Нет. — Зосима Петрович покачал головой. — С чаем повременим. Сначала прочитаем, что мы тут с вами написали.

Он подсел к столу, взял исписанные крупным почерком листы протокола. И, поглубже вздохнув, принялся негромко читать.

“В народе не зря говорится, что яблоко от яблони далеко не падает. Так было и у них в семье, у Антона Любашкина. Хоть и богато жил человек, а, пожалуй, второго такого зверя лютого, как он, и на всем свете белом не сыщешь. Земли у него пахотной за день не обойдешь. Добра всякого — коров, лошадей, овец — только успевай считать. Беднота окрестная вся в долгах у Любашкина, за долги на него спину гнула. И чуть что не по нраву ему — то хлыстом сыромятным огреет, то в зубы заедет чугунным кулаком: хозя-яин!

В ту пору Советская власть только-только начинала страну из разрухи поднимать. Мироедам да богатеям вольготно жилось: чуть не все добро у них в руках. Сила! Не гадали, не чаяли, что скоро совсем по-другому жизнь обернется, вот и выкобенивались над мужиком. Так и Антоха этот. А под стать хозяину и его семья: ни к кому из них подступиться не смей!

Особенно сынок, один-единственный у Антохи и был. Алексей, а по имени отцовскому и фамилию ему дали, как у нас водится, — Антонов. С самого малолетства волчонок клыки скалил, а как подрос, так и на отца рычать начал: “То не смей трогать, мое, да это подай, коль душа требует!” Чуть не в грудки отец с сыном друг на друга поднимаются. Только-только за топоры, за колья не берутся. Может, который из них и дошел бы до убийства, однако не успели. Как раз в ту пору Советская власть за сельское хозяйство, за колхозы взялась. Конец мироедам: раскулачили Антона Любашкина, да и выслали вместе со всем его племенем к чертовой матери.

Ну, а мы тут помаленьку начали налаживать новую, теперь уже колхозную жизнь. Трудно было, не без того: куда ни кинь — везде клин. И коней не хватало, и семян в обрез. Может, и вовсе забыли бы о них, если б года за два до войны не вернулся Алексей Антонов в родные места. Мягкое сердце у русского человека, отходчивое. Пока тут лютовал вместе с отцом — все их ненавидели, вернулся — и будто жалко. Не один ведь приехал, с семьей: трое детей, женка квёлая, сам вроде не работник, хлипкий совсем. Жалко… Ну, определили на жительство в прежнюю их деревню, в Старищи. Избу выделили. В колхоз приняли: живи, работай, расти детей.

Ничего, живет. Грамотный, с людьми тихий, в работе старательный. Пошла, значит, сибирская наука в прок. Через год, кажется, старищинцы его кладовщиком в своем колхозе поставили: заботится человек об артельном достатке. Чего еще надо? Только заботливость эта скоро другой стороной оборачиваться начала: не в колхозные закрома, а в свои закуты тащит и тащит общественное добро.

Сняли с должности. Хотели и из колхоза в три шеи. Да тут — война…

Вот когда развернулся кулацкий выкормыш во всю свою ширь: и колхоз разогнал, и прежний отцовский дом-пятистенок заграбастал, в котором деревенская школа была. “Я вам, — грозится, — теперь покажу, чья здесь сила, чья власть! Вы у меня поплачете кровавыми слезами!”

И верно, заплакали, да еще как…

Гитлеровцам такие пройдисветы — лучше не надо: они ж от Советской власти пострадали, будут служить “новому порядку” — дай бог! Приняли каина, как своего родного, хотели старостой, или, по-ихнему, бургомистром здешним назначить. Только Антонов другое замыслил. Бургомистр что? Выполняй приказания немецкого коменданта, и вся недолга, не выполнишь — тебе же по шее дадут. А вот в полиции служить, выслуживаться — это ты всей округе голова: чуть что — палец на курок, и нет человека.

Ох, и хитер же был! Умел, подлец, далеко вперед глядеть. Думаете, в начальники полиции пошел? Как бы не так: с начальника немцы за любую промашку в первую очередь спросят, и свои же, деревенские, могут в подходящую минуту голову снять, А попадись такой “начальник” партизанам — все, конец.

Выждал Антонов, пока нашли начальника полицаям, и только после этого отправился к нему на поклон. Сам же слух пустил: мол, не пойду, угонят и меня, и сына на каторгу фашистскую в Германию. Первое время все больше тишком наших людей предавал. А потом развернулся: числился рядовым, на самом же деле всеми головорезами верховодил. Даже Михайлов, и тот боялся каина!

Дальше — больше. Сына родного, Ивана, который до войны к кузнечному ремеслу приспособился, и того определил в полицию. Жену, совсем больную, как напьется, так либо из дому гонит, либо молотит кулачищами до полусмерти. Домордовал, гад, загнал бабу на тот свет. Ладно, что остальные дети успели еще до оккупации из дому уйти, а то бы и их не пощадил. А о чужих говорить нечего, над чужими лютовал хуже самого лютого зверя.

Осенью сорок второго года, после боя с карателями, пришел в наши Малью Луки, к матери, раненный в руку здешний парень из партизан. Мать укрыла его на сеновале. Только нашелся какой-то гад, сообщил в полицию, и в следующую ночь — облава. Антонов приказал своим нелюдям оцепить сарай, а сам к старухе: “Хочешь, чтобы сын жив остался? Зови, пусть добром выходит! Не послушается, и тебя вместе с ним порешим, и дом сожжем!”

Откуда старухе было знать, что просто боится он нарваться на партизанскую пулю? Поверила мать, полезла на сеновал: “Лучше выйди, сынок, обещают не трогать…” Вышел парень — шатается, чуть на ногах стоит. А они увидели, какой он, набросились, точно голодная стая, сапоги, свитер, ватник сорвали, на глазах у матери искровянили сына до немоты и потом полумертвого, полуголого, поволокли по мерзлой грязи за шесть километров в Порхов, в комендатуру. Там, слух прошел, и добили…

Не с одним тем парнем так было. Встали бы все, загубленные Антоновым, пришли бы сюда, пожалуй, и изба моя не вместила бы всех. Ты, говоришь, о Ванюшке Зорине слышал? Из деревни Арбузово-Щилиика? Вот-вот. Четырнадцать лет было мальчонке, когда порешили его полицаи на берегу речки. А за что убили? Об этом ты у отца Ванюшкиного спроси, у старого Зорина. Он и нынче все там же, в Щилинке, век доживает.

Кровь людская, дорогой товарищ, что здесь в войну пролилась, отмщения требует. И уж ежели пришел ты за правдой, так иди к нашим людям до конца: у людей ее и найдешь…”

Протокол дочитан, подписан свидетелем. Остается пожать хозяину руку, поблагодарить за гостеприимство и — в путь… Сколько еще будет составлено таких вот свидетельских показаний, сколько бумаги уйдет на новые и новые протоколы, прежде чем закончится дело о преступлениях гитлеровских наемников только в одном Порховском районе! “Протоколы? — думал Буданов. — Нет, не протоколы, а главы страшной, потрясающей документальной повести, взывающей к справедливости и возмездию. И пишут, и допишут ее до конца сами наши люди, ищущие и требующие правды…”

Началось дело Иваном Алексеевым, а из рассказа Егорова всплыл новый предатель, еще более мерзкий — Алексей Антонов. Но фактов преступления Алексеева Егоров назвать не смог. Только подтвердил, что это безвольное ничтожество служило в полиции. Но зато зримо, ярко обрисовал его отца. Этого надо искать и найти во что бы то ни стало! “Сколько лет с тех пор пролетело?” — мелькнула мысль.

— Скажите, — спросил подполковник у хозяина, — вы ничего не слышали об убийстве партизана в деревне Петрово в сорок третьем году?

Егоров с минуту подумал, потом неуверенно пожал плечами:

— Слыхать-то, конечно, слыхал, что такое было, однако подробностей не знаю. Из нашего отряда в той деревне ни один в их лапы не попадал. Может, чужой кто? Пришлый, из других мест?