Но вернемся к истокам. Объезжая свой Большой полк, Дмитрий Иванович видел перед собой плохо вооруженных и неумело держащих оружие ополченцев. И все же это был не жалкий сброд насильно согнанной на поле боя черни, но «великая русская пешая рать», сама воинствующая Великороссия. Кормильцы земли русской стали и ее защитниками. И вот тогда, перед лицом десятков тысяч обреченных им на смерть людей, великий князь вдруг понял ничтожность стремления к личной славе, побуждавшего прежде всех русских князей и его самого на ратные подвиги. Еще недавно, два года назад, на берегу реки Вожи он с горсткой своих «верных» ворвался в самую середину татарского войска, уверенный в том, что остальные дружинники мечами проложат себе путь к великокняжескому знамени. Но там князь подавал пример отваги людям, рожденным, как и он сам, для войны, посаженным, как и он, на боевого коня еще в отроческие годы (впервые, кстати сказать, Дмитрий принял участие в битве, когда ему было одиннадцать лет), по своему вооружению и умению владеть оружием мало чем ему уступавшим. Но какой пример он может показать теперь тому сутулому от работы за сохой смерду или этому скорей всего кузнецу с палицей в руках? Только пример стойкости, которая останется никем не замеченной во всеобщей схватке, только пример безвестной гибели, в которой он, быть может, разделит участь этих десятков тысяч. Вот почему нужно проститься с верным конем, сбросить великокняжеские регалии, уйти из-под великокняжеского знамени и встать простым воином в строй.
Отныне и впредь Россия будет требовать от своих сынов не личного бесстрашия (оно разумеется само собой и в доказательствах не нуждается), но беспрекословного выполнения воинского долга, умения побеждать и умирать в строю. Эти традиции в корне отличны от рыцарского духа, проникшего впоследствии и в регулярные армии Запада, но родственны чувству, некогда вдохновлявшему римские легионы. Если западноевропейским рыцарям, по замечанию Дельбрюка, важна не столько общая победа, сколько победные лавры, сорванные лично для себя, то характерной чертой русского воинского духа становится вслед за Дмитрием Донским скромное мужество: русским ратным людям довольно и победы общей, одной на всех. Не энтузиазм, быстро вспыхивающий и легко угасающий, но спокойная готовность к выполнению воинского долга составляет основу этого вида мужества. Л. Н. Толстой, хорошо знавший русского солдата по Севастополю, отмечает: «Для него не нужны эффекты, речи, воинственные крики, песни и барабаны: для него нужны, напротив, спокойствие, порядок и отсутствие всего натянутого. В русском, настоящем русском солдате никогда не заметите хвастовства, ухарства, желания отуманиться, разгорячиться во время опасности: напротив, скромность, простота и способность видеть в опасности совсем другое, чем опасность, составляют отличительные черты его характера» [11].
И еще одна важная линия преемственности берет свое начало в 1380 году. На Западе сигналом к началу боя был подъем знамени, а к окончанию — его свертывание или опускание. Устав ордена Тамплиеров требует от рыцаря не покидать поля боя даже в случае поражения, пока над ним развевается знамя Ордена. И лишь после того, как оно упало, «рыцарю можно искать спасения там, где бог поможет» [12]. Это правило действовало не только в военно-монашеских орденах, но и в мирском рыцарском войске. Оно-то и объясняет, почему самый ожесточенный бой кипел именно вокруг знамени: каждая сторона стремилась во что бы то ни стало захватить или сбить знамя противника и удержать свое поднятым. Сходный обычай имел место и на Руси.
Дмитрий Донской сломал этот обычай. То есть великокняжеское знамя остается и для него святыней: до начала битвы он бросается на землю перед знаменем, целует его край, молится о даровании русской рати победы. Но непосредственно перед главной атакой татар на Большой полк великий князь демонстративно ушел из-под него, потребовав тем самым от русских воинов, чтобы они стояли до конца и продолжали борьбу, даже если знамя будет потеряно. Столь жесткое требование на Западе никогда не предъявлялось не только к народному ополчению (о нем там вообще речь не могла идти сколь-либо серьезно), но даже к отборному рыцарскому войску.
Еще об одном отличии. На Западе отношения между сеньором и вассалом, между государем и сословиями, между королем и его наемным войском и т. д. строились на правовой основе. Обязанности уравновешивались правами и, можно даже сказать, измерялись ими. Существовала, следовательно, социальная определенная мера долга как гражданского, так и воинского. В Московии такой меры не было и быть не могло. Здесь долг перед государством беспределен в принципе, а практически определялся нуждами обороны: пусть государь возьмет столько имущества, труда и крови, сколько потребуется для Отечества. Вот почему, произнося одни и те же слова, западноевропейцы и русские понимали их различно и в сходных ситуациях действовали подчас прямо противоположным образом.
В 1576 году шеститысячный русский отряд вторгается в Ливонию. Крепости Леаль, Лоде, Фикель, Габсаль сдаются ему без выстрела. Жители Габсаля, хорошо знакомые с нравами немецких ландскнехтов, с удивлением обнаруживают, что русские, вступив в город, не грабят и не насилуют. На радостях отцы города вечером после капитуляции устраивают пир с танцами, желая блеснуть перед «варварами» пышностью одежд а изяществом манер местных патрициев. «Варвары» были в самом деле поражены и переговаривались между собою: «Что за странный народ эти немцы! Если бы мы. сдали без нужды такой город, то не смели бы поднять, глаз на честного человека, а царь наш не знал бы, какой казнию нас казнить». С одних и тех же крепостных стен для немецких бюргеров и русских ратных людей открывались совершенно разные виды: первые различали главным образом, как легко неприятелю взять Габсаль в кольцо блокады, а вторые прикидывали, сколько бы они положили в крепостной ров вражеских солдат доведись им сесть в осаду [13].
Ливонский хронист Рюссов, ярый ненавистник московитов, тем не менее отдает им должное за стойкость, с которой они выдерживали осады: «Русские в крепостях являются сильными боевыми людьми. Происходит это, от следующих причин. Во-первых, русские — работящий народ: русский в случае надобности неутомим во всякой опасной и тяжелой работе, днем и ночью, и молится Богу о том, чтобы праведно умереть за своего государя. Во-вторых, русский с юности привык поститься и обходиться скудной пищей; если только у него есть вода, мука, соль и водка, то он долго может прожить ими, а немец не может. В-третьих, если русские добровольно сдадут крепость, как бы ничтожна она ни была, то не смеют показаться в своей земле, так как их умерщвляют с позором; в чужих же землях они не могут, да и не хотят оставаться. Поэтому они держатся в крепости до последнего человека, скорее согласятся погибнуть до единого, чем идти под конвоем в чужую» землю. Немцу же решительно все равно, где бы ни жить, была бы только возможность вдоволь наедаться, и напиваться. В-четвертых, у русских считалось не только позором, но и смертным грехом сдать крепость» [14].
На Западе давно утвердился взгляд, согласно которому оборона крепости имеет смысл и морально оправдана лишь в том случае, если ее защитники имеют шансы выжить. В противоположном случае, то есть если укрепления недостаточно надежны или гарнизон слишком малочислен, или не хватает военного снаряжения либо продуктов питания, или потеряна надежда на деблокирующий удар своей армии, или имеется еще какая-нибудь важная причина для капитуляции, оборона превращается в бессмысленное кровопролитие. Именно так смотрела просвещенная Европа на фанатиков-испанцев, защищавших от наполеоновской армии Сарагосу, именно так смотрит американский журналист Солсбери на фанатиков русских, оборонявших в последнюю войну Ленинград. Напротив, в капитуляции перед превосходящими силами противника не находили и не находят ничего предосудительного.