Изменить стиль страницы

5. Месть

Я снова прячусь па дне Черной балки: сегодняшняя битва закончилась поражением. Первоклассники привели с собою взрослых гимназистов, с усами, и мы бежали…

За все мои восемь лет сегодня самый суровый для меня день.

Нет хлеба, нет солнца, кругом серая муть, и, вдобавок, ветер хлещет по лицу колючим холодом.

Мотеле плачет: отец его ушел утром в город и не оставил ни одной съедобной крошки.

— Слушай, Мотеле, — говорю я, — не плачь. Я сейчас пойду туда, где живут Розенцвейги, и буду стоять у калитки, пока Йоселе не выбежит. Он добрый…

Мотеле верит мне, и я ухожу.

Долго стою у знакомой калитки. От холода сжимаюсь в комочек и мечтаю о том, как Йоселе даст мне большой-большой кусок хлеба, и я поделюсь с голодным другом.

И наконец тот, кого я так мучительно жду, показывается.

Йоселе без ранца, но зато длинная до пят шинель застегнута на все пуговицы. Он поднимает полы шинели и важно переступает через калитку. Меня не видит. Чтобы войти в его глаза, я галопом несусь вперед, потом поворачиваю назад и медленно иду навстречу.

Маленький Розенцвейг узнает меня и смущенно опускает голову.

— Ты куда идешь? — спрашиваю, не зная с чего начать.

— К Гурляндам иду. Там мой товарищ, Ильюша, именинник… Отец подарил ему железную дорогу…

— Завтра, — перебиваю я, — наберу много ребят, самых сильных, и твоих первоклассников…

— Не надо, не надо… — торопливо останавливает меня Иоселе… — За вчерашнюю драку, знаешь, что было? Меня занесли в штрафной журнал… Моя мама и старший брат Гриша строго-настрого запретили мне с тобой знакомство вести, и еще…

Но дальше я уже не слышу: отхожу прочь с горячим стыдом в глазах и еще раз вижу, как черная туча падает на мои плечи.

На Розенцвейга не сержусь: он не виноват, когда старшие запрещают… И я не виноват, раз они сами просили заступиться…

На Малой Бердичевской очень много красивых домов.

Прохожу мимо одного из них, вижу раскрытое окно и останавливаюсь. Из окна вырывается детский шум — смех и громкие выкрики.

— Дай мне завести… Ну, дай же один раз…

Узнаю голос Иоселе и догадываюсь, что стою перед домом Гурляндов. Недавняя обида гаснет, и мне хочется посмотреть, что делается там, внутри. Высота меня не смущает: вскакиваю на выступ фундамента, руками хватаюсь за железный скат подоконника, и голова моя уже чернеет в просвете окна.

Заглядываю в комнату и прихожу в такое изумление, что забываю про голод и холод. На полу, по большому кругу, сложенному из рельс, бежит поезд. Маленький паровозик свистит, дышит паром, мчится по кругу и тащит за собой цепь вагончиков, наполненных оловянными солдатиками. Такой замечательной вещи я еще никогда не видал и, чтобы лучше рассмотреть диковинку, ложусь на подоконник и тихонько, незаметно для самого себя, всем телом подвигаюсь вперед — и вот уже я наполовину в комнате. Детей много, и все одеты нарядно, по-праздничному. На мальчиках мундиры новые, и чистым золотом блестят пуговицы, а на ногах сверкает черный лак скрипучих башмаков. Живыми цветами порхают девочки с голубыми, красными и желтыми бантиками в пышных волосах.

Мне все здесь нравится, все приводит меня в восхищение.

Постепенно начинаю принимать участие в игре: смеюсь, когда один из вагончиков сходит с рельс и солдатики рассыпаются по полу, и прихожу в радостное волнение, когда паровоз, свистнув, дает задний ход.

Хозяин Ильюша, щегольски одетый, суетится больше всех и беспрерывно сыплет словами:

— Сейчас пойду к Розенкранцу: у него кондуктор имеется. Интересная фигурка!.. И еще начальник станции.

Но тут Ильюша замечает меня, смотрит холодным, стеклянным взглядом и молча выходит из комнаты. Через минуту он возвращается и почему-то прячет руки назад. Я из предосторожности ползу обратно.

— Тебе нравится? — спрашивает он, приближаясь к подоконнику.

Хочу сказать, что мне очень нравится, но не успеваю.

Ильюша обдает меня холодной водой из белого кувшина.

От неожиданности вскрикиваю и падаю на панель. Я весь мокрый.

Ледяные капли, стекая с рубахи, попадают в трещины босых заскорузлых ног и причиняют сильную боль.

В первый момент я не сержусь и не плачу. Мне только стыдно…

До моего слуха доносится голос Иоселе, упрекающего Ильюшу за жестокий поступок, и этого для меня достаточно, чтобы притти в бешенство.

«Что я худого сделал? Мне только хотелось посмотреть на интересную штуку…» Влажными глазами ищу камня, но нигде — ни булыжника, ни кирпичины…

С кудрей моих падают капли и холодными шариками катятся по спине. Трясусь от стужи и глотаю слезы. Иду за угол.

Сквозь разорванные тучи пробирается солнце, и я спешу воспользоваться минутным теплом, чтоб хоть немного обсохнуть.

Меня лихорадит. Горькая обида жжет сердце. И вдруг мой обидчик бежит через дорогу. Это он, должно быть, к Розенкранцам направляется за кондуктором.

Жажда мести горячит голову и толкает вперед. Одно мгновение — и я стою перед Ильюшей.

— Ты за что меня облил?..

Гурлянд хочет отступить, но поздно: быстрым движением наклоняюсь, хватаю его за ноги, и он доской шлепается навзничь. Мы барахтаемся в пыли. Зубами и руками рву на Ильюше все, что поддается моим силам. Блестящий мундир превращается в лохмотья. С корнем срываю пуговицы, рву черный галстук, крахмальный воротничок и терзаю рубаху.

Собирается толпа. Взрослые возмущены и заступаются за «паныча».

Кто-то поднимает меня за уши. Кричу на всю улицу:

— А он имеет право поливать холодной водой?..

Но мне никто не сочувствует.

6. Голод

Хоть и горят у меня уши, но я не тужу. Пусть он знает, как людей обливать из кувшина! Вернется домой, а мать не узнает его: рожа в пыли, а мундир в клочьях… так ему и надо!..

Чувствую себя победителем, свободно гуляю по улице и телом сушу все еще мокрую рубаху. Но петушиное настроение длится недолго. Сильный приступ голода причиняет мне боль под ложечкой.

Беспрерывно глотаю слюну, и язык становится шершавым. Миражи голода окружают меня: ощущаю запах тушеной говядины, свежеиспеченного хлеба, и ноги мои сгибаются и дрожат от желания съесть хоть крохотный ломтик чего-нибудь.

Уж сколько раз посещаю базар! Остро впиваюсь глазами в горячие пироги. Верчусь около ватных засаленных юбок торговок.

Моментами мне мучительно хочется стащить пирожок, но смелости нехватает.

— Ты что тут порхаешь?.. Я — не цветок, а ты — не пчела. Пошел отсюда!.. — кричит на меня полнорожая торговка.

— Вчера, — говорит другая, — вот такой маленький мамзер [Мамзер незаконнорожденный.] сфитилил у меня пирожок и улетел, как воробей.

Стыд сутулит меня и гонит прочь. Итти некуда. Мотеле сам пухнет в ожидании обещанного мною каравая.

И снова я на Малой Бердичевской, где так много хлеба, мяса и сахару… Что меня тянет сюда, — сам не знаю. А вот большой, в два этажа, белый дом с обширным двором и садом. Я знаю этот дом: однажды мама проходила со мною мимо и сказала: «Шимеле, в этом доме еврейский казенный учительский институт. Когда ты вырастешь и тебе будет восемь лет, я определю тебя сюда, и будешь учиться долго-долго, и выйдешь отсюда таким образованным человеком, что сам учителем станешь».

Через раскрытые настежь ворота я вижу большой квадрат двора, застроенного каменными корпусами. Нигде ни души. Осторожно вхожу во двор. Сторожа не видать. Из одноэтажного длинного здания выходит человек с деревянной бадейкой в руках. Из бадейки поднимается легкий пар. Он ставит ее на землю и свистит. Откуда-то из глубины двора прибегает беленькая лохматая собачка — курносая, с длинными волнистыми ушами и тремя черными точками: носик и два круглых глаза.

Человек, вынесший бадейку, широкоплеч, грудаст, лицо в мелких рябинах, намасленные волосы острижены под скобку, а в одном ухе — серебряная серьга…

Собачка подбегает к бадейке, а человек уходит. Голод шепчет мне: «Подойди, там съедобное…» Но только я делаю шаг, собака оглядывается, скалит зубы, рычит, захлебывается и, убедившись, что достаточно напугала меня, снова опускает уши в бадейку. Лакнув раза два красным языком, она, к моему изумлению, вытаскивает кость с мясом и принимается грызть.