— Скворцов… Начальник зовет.
Скворцов бережно сложил обоймы в подсумок и, подтянув пояс, пошел в комнату начальника заставы.
Начальник сидел за столом в расстегнутой гимнастерке.
Он только что кончил пить чай. На распаренном лице проступили мелкие капельки пота — начальник любил чай, как пьяница водку, и выпивал по семи стаканов зараз.
Маленькая, востроносенькая, похожая на ручную белку, жена начальника сидела на постели, кормя грудью ребенка и, когда Скворцов вошел, повернулась спиной, стыдясь красноармейца, так как только первый месяц наслаждалась материнством и еще не успела привыкнуть к нему.
— Здравствуйте, товарищ начальник, — сказал Скворцов, переминаясь у порога.
— Здорово, Скворцов, — весело ответил начальник и добавил тихо и серьезно: — Маленький разговор будет.
Скворцов пристально посмотрел на красное лицо командира.
— Сейчас пойдете на пост, так глядите в оба. Есть у меня думка, что сегодня может быть «случай».
Скворцов насторожился. Он знал привычки и словечки начальника и знал, что на его языке «случаем» называется попытка перехода границы. Если начальник говорил «может быть», — значит, он знал это наверное, значит, у него были проверенные сведения, и, следовательно, ему, Скворцову, предстоит сегодня серьезный боевой день. Тело его напряглось, и в ушах зашумела кровь.
— Поняли, товарищ Скворцов? Вы хороший пограничник, и я на вас полагаюсь. Дело серьезное, и птичка отличной породы. Главное дело, если заметите, не спугните не вовремя. Дайте перескочить и забирайте живьем. Оружие применять только в самом крайнем случае. Соображаете?
— Соображаю, товарищ начальник, — ответил Скворцов.
— Ну, ладно — идите. Полагаюсь на вас.
Скворцов вернулся в казарму. Постовая смена уже одевалась.
— Скворцов, поторопись, — окликнул Садченко. — Где тебя носило?
— Начальник звал, товарищ Садченко, — ответил Скворцов, присел на постель и, подумав минуту, решительно сбросил валенки и потянулся к шкафчику за сапогами. Когда он натягивал их, Садченко подошел к постели.
— Зачем валенки скинул? Непорядок… Такой мороз…
Скворцов не дал ему договорить. Подняв голову и взглянув прямо в глаза отделкома, он раздельно и с напором сказал:
— Может, бежать много придется, товарищ отделком… В валенках неспособно…
Глаза договорили остальное, и старшина понял мысль красноармейца. И уже больше для формы сказал:
— Не застудись только.
В сенях поверх тулупов постовые напялили белые холщовые балахоны с капюшонами, помогая друг другу завязывать сзади тесемки. Смена тронулась на посты.
Противный рыжий пустырь болота сиял незапятнанной белизной, плотно прикрытый полуметровым покровом снега.
Ни одного пятнышка не было на всем открывающемся взгляду пространстве, мерцающем матовым сахарным блеском, только кое-где, протыкая снег, как штыки, торчали острые стебли осоки.
Ни впадинка, ни горбик не нарушали скатертной ровности пустыря, и тем не менее Скворцов отчетливо видел воображаемую линию границы. Она пересекала болотный пустырь ровно посредине, она горела, красная и живая, как кровь.
Скворцов присел на знакомый пенек за кустом, положил винтовку на колени и, слегка потопывая ногами, приминая пухлую снеговую перинку, погрузился в думу о чужой земле.
Что нужно тем, которые властвуют на этой чужой земле?
Какая злобная ненависть кидает их, как волков, к советской границе, острит их штыки, закладывает обоймы в магазины маузеров, заставляет подстреливать из-за угла часовых советской земли, таких же, как он, Скворцов, пограничников, молодых, жизнерадостных парней?
«Вот мы же, — думал Скворцов, — не лезем к ним. Стоим и бережем свою границу и никого не трогаем. А они, как звери, кусаются. Должно быть, оттого, что силенки за собой не чуют. Силенки нет, а злобы хоть отбавляй. Силом взять не могут, так хоть пакостью душу отводят. Вон на соседней заставе неделю назад стоял на посту Гриньков. И вдруг из-за дерева — трах! и нет парня. В висок пуля и навылет, — всю голову разворотила. А за что? А у Гринькова в деревне старики остались, калеки. До Советской власти, гады, дострелить не могут, так по крайности в Гриньковых стреляют. Вот сволочи!..»
Скворцов озлобленно плюнул в снег и смотрел, как плевок пробил круглую ямку в зернистом снежному пуху и медленно застыл.
Потом поднял голову, глянул вперед, дрогнул, подался и медленно, как зачарованный, не отводя глаз от мелкого переплета веток чужой рощицы за болотом, сполз с пенька в снег и вытянулся на животе, подбирая к боку винтовку.
За ветками рощицы метнулось что-то желтое. Как будто лисица пробежала, а может быть, и не лисица… Глаза в руки, товарищ Скворцов, и замри!
Из напряженных глаз потекли слезы, и Скворцов несколько раз часто мигнул ресницами, смахивая мешающие смотреть капли. Ветер пронесся над поляной, качнул ветки деревьев, стряхивая с них невесомые белые глыбы. Ветер примчался издалека с моря и свистал, как боцман.
Здоровый кусок снега свалился на голову Скворцову, засыпал лицо — Скворцов только слегка передернулся, чтобы стряхнуть колющие снежинки, двигаться сильней было нельзя.
Он, не отрываясь, смотрел в чащобу чужой земли, туда, где метнулось желтое.
«Нет… верно, и в самом деле лиса», — подумал он и только успел подумать, как вновь возникло отчетливое желтое движущееся пятно, и Скворцов сразу понял: человек!..
Холодея, Скворцов осторожно вытянул руку вдоль пояса и пощупал подсумок, точно испугался: на месте ли он. Но твердая кожаная коробочка крепко. держалась на поясе и хранила свинцовое зерно. Скворцов снова перевел взгляд на рощу. Человек — теперь Скворцов видел его совсем ясно — в желтой бобриковой куртке с меховым воротником сторожко, как волк, переползал от кустика к кустику, пробираясь к опушке. На его спине горбился вещевой мешок с новенькими ремнями. Вот он добрался до крайних березок, выпрямился во весь рост, поглядел из-под руки. Теперь Скворцов видел его лицо, длинное, с резким подбородком, со стрижеными усами.
Минуту человек постоял неподвижно, потом медленно, мягко ставя ноги в валенках, двинулся вперед. Он, видимо, как и Скворцов, хорошо чувствовал воображаемую линию границы.
Он не дошел до нее двух шагов, остановился, взглянул исподлобья, усмехнулся и нахально достал из кармана коробку папирос. Чиркнула спичка, легкий дымок всплыл и исчез, на лету украденный ветром.
У Скворцова рот переполнился слюной от злости и зависти.
Захотелось курить до боли под ложечкой.
Человек стоял вполоборота, выпуская периодически клочки дыма, которые также мгновенно воровал ветер.
Щелкнув зубами от злости, Скворцов припал к прикладу винтовки и медленно поднял ствол на уровень груди человека.
Черные пуговицы на куртке были ясно видны. Мушка подползла под вторую пуговицу, оставалось только легко дернуть спуск, но Скворцов знал, что этого делать нельзя. Он просто успокаивал себя этой забавой сознания своей власти над жизнью этого человека, может быть, того самого, который неделю назад пустил из-за дерева предательскую пулю в висок пограничника Гринькова.
Человек как будто ощутил опасность. Он сделал два быстрых шага назад, огляделся, бросил папироску и стал неторопливо прохаживаться по болоту вдоль линии границы, делая каждый раз, с точностью часов, пятнадцать шагов вперед и потом пятнадцать шагов назад. Несколько раз он улыбнулся, и Скворцов с каждой его улыбкой все больше и больше наливался едким ядом озлобления.
«Гуляешь, стерва?» — прошептал он с ненавистью.
Человек явно испытывал скворцовское терпение, если подозревал присутствие пограничника, и Скворцов понял, что он делает это нарочно, чтобы вызвать его на какое-нибудь движение, окрик, чтобы показать, что здесь опасность.
«Не дождешься, сука не нашего господа», — прохрипел Скворцов.
Лежать становилось трудно и неудобно. Снег засыпался в рукава тулупчика. Руки и ноги начинали коченеть. Скворцов пожалел на мгновение, что снял валенки. Руки полбеды. Пальцами можно было все-таки шевелить. Даже можно было по очереди засовывать руки под тулуп, в теплую овчину. Ногам приходилось хуже.