Но Разумовский и Лесток сумели доказать ей, что трусить нечего; она перестала открыто протестовать, и, воспользовавшись этим, маленькая кучка заговорщиков, желавших возвести ее на престол, стала мало-помалу разрастаться, и к тому времени, когда скончалась императрица Анна, уже во всех русских полках, среди уже всего русского офицерства была такая масса сторонников Елизаветы Петровны и было так много врагов Бирона, что одного малейшего жеста ее было достаточно, чтоб вызвать всеобщее движение в ее пользу. Но Елизавета все робела. Даже теперь, когда, по настоятельному совету Лестока, она собрала главных коноводов заговора в количестве шестидесяти шести человек, сидевших теперь перед нею, она все-таки не хотела произнести решительное слово, робкий страх сковывал ее уста, а врожденная инертность заставляла отдалять приказание действовать, которого только и ждали от нее коноводы восстания.
Окинув быстрым взглядом своих гостей, Елизавета снова улыбнулась и проговорила звонким, мелодичным голосом, как и улыбка, располагавшими к ней все сердца:
— Не посетуйте на меня, любезные друзья, что я вас заставила притащиться в такую непогодь; тому не я виной, а вот они, — и она кивнула в сторону Лестока и Разумовского, — насказали они мне всяких страхов, напугали, будто вам моя медлительность не нравится, а посему я и хотела вас спросить, правда ли все это и действительно ли вы от меня отшатнуться хотите?
Глухой ропот прошел по рядам сидевших у стен, но поднялся отвечать Елизавете только один человек. Это был высокий, бодрый старик Семен Григорьевич Нарышкин, одним из первых приставший к заговору в пользу Елизаветы и уважаемый решительно всеми как за свой древний род, бывший в родстве с царской фамилией, так и за свою дряхлость, так как старику теперь шел уже восьмидесятый год.
VIII
Решительное слово
Нарышкин окинул своих сотоварищей вопросительным взглядом, точно прося у них разрешения говорить от лица всех, и затем, поклонившись Елизавете, проговорил старческим дрожащим тенорком:
— Ваше высочество, мы не шатуны какие-нибудь, чтобы от своих слов отрекаться да от дел отказываться. Как я лично, так и все здесь сидящие, только одного и чаем, чтобы вашу персону на российском престоле увидеть. Стало быть, о том и разговора быть не может, чтобы кто из нас вам изменить задумал, а только одно верно, что нам тянуть так долго надоело, и не потому надоело, что мы лично о каких-нибудь выгодах помышляем, а потому, ваше высочество, что за вашу судьбу боимся. Время бежит быстро, его не догонишь: сегодня, глядишь, удача, а завтра подул ветер в другую сторону — и все, что нами затеяно, сразу развеять может. Не посетуйте на меня, ваше высочество, что я это все говорю; говорю я это, вашему высочеству добра желаючи да за вашу судьбу опасаясь. Ноне, сами знаете, какие дни: спроведает господин Бирон о наших тайных замыслах — и поминай тогда нас всех как звали: туда загонит, куда и ворон костей не заносит. Потому и говорю я вам, что медлить доле нельзя и не мы от вас отшатнемся, коли что, а судьба нас всех разгонит, а тогда трудно будет поправить, что раз будет испорчено.
Он замолчал и снова обвел взглядом всех заговорщиков, на этот раз как бы ожидая одобрения своим словам.
И все они, точно по команде, кивнули головой, и из всех грудей вырвался единодушный возглас:
— Верно, верно Семен Григорьевич сказал, вполне правильные слова.
Легкая тень пробежала по лицу Елизаветы, но улыбка, задрожавшая на ее полных губах, тотчас же согнала эту тень.
— Все это хорошо, други мои, — проговорила она, — но я боюсь одного, что торопливостью все испортить можно: сами, чай, знаете поговорку: «Поспешишь — людей насмешишь».
— Да, но медлительностью, — отозвался Дмитрий Андреевич Шепелев, — можно так же испортить дело, как и торопливостью. Я не знаю, как вы, ваше высочество, того не ведаете, а, по крайности, уходят такие полки, что я всего опасаться начинаю. Бирон чует что мы ему ловушку готовим, и смотрите, как бы он не разведал всего: у него ушей слишком много, и тогда как раз вам вместо короны придется, пожалуй, клобук надевать.
— Чего же вы хотите от меня?
— Прикажи, матушка, только действо начать, — воскликнул опять Нарышкин, — скажи только одно слово — и не пройдет и недели, как Бирона мы в Шлюшин упрячем, а тебя на престол посадим. — И он горящими глазами впился в лицо принцессы, с замиранием сердца ожидая, как и все остальные, что она наконец скажет решительное слово.
Но Елизавета Петровна опять опустила голову, опять резкая морщинка легла между ее бровями, и опять воцарилось молчание. Тяжело ей было сказать это решительное слово. Снова нынешнюю Елизавету заменила прежняя робкая девушка, снова, как и прежде, когда ей советовал Ягужинский, не обращая внимания на верховников, воссесть на прародительском престоле, в ней родилось опасение, что эта задача ей не по силам, что императорская корона придавит ее своею тяжестью и что, далекая от тяготы, которую несет с собою царская порфира, она будет гораздо счастливее и гораздо спокойнее.
Однако нужно же было отвечать. Ее ответа ждали, на нее смотрели, и, когда она подняла голову, она видела, каким лихорадочным блеском горят все глаза, устремленные на нее. И в душе ее, охваченной сомнением, уже было подсказавшим ей отказ от решительных действий, проснулась теперь жалость ко всем этим людям, так охотно несущим за нее свои головы. Она вдруг поняла, что если ей тяжело вымолвить решительное слово, то одинаково тяжело также огорчить все эти верные ей сердца отказом, и она, растерянная, с краской смущения, проступившей на ее щеках, прошептала:
— Я не знаю, что сказать, но я не могу, друзья мои, сейчас решиться.
Легкий вздох сожаления колыхнул десятки грудей. Ярко горевшие на минуту глаза точно потухли, оживленные лица потускнели.
— Эх, ваше высочество, ваше высочество! — проговорил, качая седою головою, Нарышкин. — Не жалеете вы нас, так это пустое дело, а вы и себя не жалеете.
Елизавета развела руками и бросила смущенный взгляд на Разумовского, точно прося его помощи, точно ожидая, что он поддержит ее в эту трудную для нее минуту. Но прежде чем Разумовский успел открыть рот, Лесток, сидевший по другую сторону принцессы, нервно щелкнул крышкой табакерки, которую держал в руках, и заметил, говоря специально для Елизаветы Петровны, но обращаясь не к ней, а ко всему собранию.
— В таком разе, государи мои, — начал он, стараясь шепелявостью замаскировать сильный акцент, слышавшийся в его речи, — в таком разе видно по всему, что ее высочеству наши услуги ненадобны, а посему, так как время уже позднее, расходитесь по домам да не пеняйте на нас лихом, что мы потревожили вас в такое неприглядное время.
Эти слова укололи Елизавету Петровну. Лицо ее вспыхнуло ярким румянцем, она бросила на своего лейб-медика гневный взгляд и резко сказала:
— Кажись, Герман Генрихович, ты о моих тайных мыслях не осведомлен и за меня решить дело не можешь. Я еще ничего не сказала — ни да, ни нет, а ты уже спешишь за меня от их услуг отказываться.
По обрюзглому лицу Лестока прошла хитрая улыбка.
— Я, ваше высочество, — отозвался он, — ваших мыслей не предрешаю, и, если вам угодно отдать приказание, вам никто не мешает это сделать тотчас же, тем более, говорю вам, что медлить не только нечего, но и нельзя. Время к делу теперь самое подходящее, а если мы то время упустим, то потом, пожалуй, ничего не выйдет. Я чаю, что меня в сем и Алексей Григорьевич поддержит, что и он так же, как и я и как все наши друзья, думает.
— Совершенно правильно, — заговорил наконец Разумовский, — я уж про то ее высочеству осмелился говорить.
Коли желает она императорскую корону восприять, то пусть на сие немедля решается.
Елизавета окончательно потерялась. Она чувствовала, что отступать было нельзя, что медлить было невозможно и приходилось одно из двух: или наконец вымолвить ожидаемое с таким нетерпением всеми решительное слово, или же наотрез отказаться от своего замысла. И она, повинуясь вдруг какому-то тайному голосу, повинуясь внезапно вспыхнувшей энергии, торопливо, точно боясь, что в ней проснется опять робость, выговорила: