— Это верно. Я не о том. Вы свое сполна взяли. Лично вы.
— Говорить легко… Работа на дороге не валяется.
— Если вы сами не надеетесь новое место найти, мы поможем.
— Кто это мы? — поинтересовался Филимон.
— Товарищи.
В комнате сделалось тихо, будто Петр сказал что-то новое и удивительное. А может, и правда — новое? Для них. Дело ведь порой даже не в том, какое слово сказано, а когда.
— Потерплю покудова, — нарушил тишину Филимон. — Там видно будет. — От волнения его даже пот прошиб.
— В добрый час, — кивнул Петр. — Спасибо за чай-сахар.
Он шагнул за порог.
Сквозь мутные стекла под лестницей било солнце. От этого в коридоре сделалось светлее, просторнее.
Выглянул из своего укрытия гармонист. Лицо его перестало быть маской. Вспыхнули желтизной широко поставленные глаза.
Такие глаза были у Миколы Чубенко, одного из детских наставников Петра. Но Чубенко остался в памяти крепким, розовощеким, знающим себе цену человеком, а этот разрушен временем, смотрит скорее жалобно, нежели воинственно. К тому же Чубенко гармонь в руки не брал. Не было у него интереса к музыке…
Уже с лестничного перехода Петр еще раз оглянулся.
Нет, это не Чубенко. И хорошо, что не он. Было бы горько увидеть его таким — жалким, чужим. Есть образы, которые должны существовать лишь в одном времени, не меняясь, — образы детства.
2
Счету и письму Петр обучился рано. В семь с небольшим лет он знал употребление прописных букв, умел писать по двум линейкам, читал по слогам, бойко говорил цифирь от единицы до миллиона, владел четырьмя действиями арифметики.
Уроки ему давали люди знающие. Один из них прежде трудился землемером, другой — механиком почтово-телеграфной службы, третий был студентом не то два, не то три года. Как и отец Петра, Кузьма Иванович Запорожец, в Сибирь они попали из Малороссии. Механик и студент — за участие в тайных кружках, землемер и Кузьма Иванович — за поджог помещичьих усадеб. Каторжная тюрьма сблизила их. Выйдя на поселение, решили держаться вместе: ссылка долгая, всякое может случиться. Сняли каморку на постоялом дворе в Ишиме. Одной стеной она прилепилась к хозяйскому дому, другой — к конюшне, третьей — к собранному из толстых плах забору; в четвертой были прорублены дверь и небольшое окно.
Перед тем оконцем, будто перед иконой, и поставила мать худенького пятилетнего Петра, впервые показывая его отцу…
Путь от Белой Церкви Киевской губернии до Ишима Тобольской они с матерью начали в повозке с брезентовым верхом. На день мать поднимала боковые завесы, и тогда глазам Петра открывались родные просторы с левадами и яблоневыми садами, с белыми хатами и аистами над ними, с речными перевозами и ярко-зелеными плавнями. Порою Петр соскакивал с повозки, чтобы срезать в плавнях камышину и сделать из нее свистульку.
Мало-помалу шляхи сузились, на них меньше стало попадаться чумацких обозов. Небо словно потускнело, выцвело. Повсюду, куда ни глянь, — степи, поросшие диким будыльем или ковыль-травой. Вода сделалась мутной, горько-соленой.
То ли от плохой воды, то ли от будылья бока у лошади вздулись, она стала дышать хрипло, мучительно, а потом грохнулась оземь и больше не встала. Пришлось бросить повозку и двигаться дальше пешим ходом, с котомками за спиной.
Сбережений, набатраченных матерью за несколько лет, едва хватило до Оренбурга. Дальше начались мытарства, оставившие в душе болезненный след. Голодали, холодали. Прибивались к обозным людям, шли за арестантскими партиями, были поводырями у слепых. Один из них пробовал обучить Петра незаметно вынимать из чашек у других калек их нищенские медяки, а когда парнишка не принял эту науку, разбил ему голову тяжелым посохом и прогнал от себя — будто бы за воровство.
Долго после этого Петр брел рядом с матерью, ничего не видя от боли и обиды. Рана распухла, сделалась гнойной. Лечили ее листьями и ягодой земляники, выжимками из лопушин, прочими придорожными средствами. Чтобы успеть в Ишим до холодов, нигде подолгу не задерживались. В дороге нельзя болеть.
А тут новая беда: привязались к матери перехожие артельщики, рывшие по найму колодцы. Целый день шли они рядом, мирно беседуя. Угостили Петра горькими от табачной пыли пряниками и конфетами, даже картуз подарили. А ночью накинулись на мать силой, стали рвать с нее одежду. Отчаявшись отбиться от дюжих мужиков, в страхе за сына, кинувшегося ей на выручку, она и сказалась прокаженной. Колодезников как ветром сдуло.
Это надоумило мать вымазать глиной лицо и руки, начертить сажей круги возле глаз и рта. Таким же манером разрисовала она Петра. И пошли они, пугая своим видом встречных. Мальчишки бросали в них камни, старые люди с поклоном выносили подаяние. Жалостлив российский народ: чем хуже ему живется, тем охотней дает он святую милостыню горько обездоленным.
В Ишим дотащились уже по глубокому снегу. Каморка, в которой ютились отец и его товарищи, показалась им дворцом.
Отец, могучий пышноусый человек с крутым бритым подбородком и спадающей на огромный лоб сивой чуприной, долго отпаривал Петра в лохани с теплой водой и все приговаривал, мешая русские слова с украинскими:
— Оце ж и хлопчик мой со мной! Оце ж и жинка с сынкой! Ридные вы мои, незабудные… Да я ж вас распоцилую! Да я ж вас на ноги подиму…
Потом начал представлять остальных обитателей комнатенки:
— Это дядько Павло. Это дядько Микола. Это другой дядько Микола, а потому зовите его фамильно — Чубенкой. Мы все тут, как братья, так що слухатися нас треба усех, сынку.
Дядько Павло надсадно кашлял, дядько Микола был сильно хром, и лишь Чубенко гляделся здоровым, под стать отцу. У него были веселые желтые глаза, круглые, будто намазанные ягодным соком щеки и длинно отпущенные волосы. Такие волосы носят обычно жители Подолии. Вот и свита на Чубенке серая, и кожаные лапти-постолы отличаются от стареньких чобот отца. У дядьки Павла свита коричневая — на украинский манер.
Освободив свое ложе, Чубенко предложил матери:
— Лягайте тут, Мария Макаровна, а я к тезке перейду.
Петр по привычке пристроился возле матери, но отец забрал его к себе. Как сладко и непривычно было спать, приткнувшись к нему! От него пахло крепким табачным дымом, смолой, стружками. Опавшие усы щекотали лицо. Широкая ладонь грела плечо. Так вот он какой — батька… Петр то и дело просыпался, чтобы удостовериться: это не сон…
С того и началась его сибирская жизнь.
Постоянной работы у отца не было. В теплые поры они с Чубенкой корчевали лес, делали перевозные курятники, подстожья, латали крыши, ставили изгороди, рыли овощные склады. Зимой ходили по окрестным деревням и заимкам — где соломорезку изготовят, телегу либо сани, на худой конец, плетеные носилки, где — приспособление для работы в одиночку двуручной пилой, кормушки для скота или птяцы. Хозяева платили натурой. Добытое отец и Чубенко делили на четверых, потому как дядьке Павло и дядьке Миколе тяжелая работа была не по силам, а легкую в Ишиме мудрено сыскать. Теперь стали делить на шестерых.
Со временем отец выговорил у владельца извозного двора семейный угол. Отрабатывать за него стала мать — все черные работы в доме легли на нее. Петр и дядько Микола, как могли, подсобляли ей. Первым делом выгребут золу из печей, принесут дрова, потом начинают водоносить. В кадке для питья умещалось одиннадцать ведер. Мытейные и посудные лохани пожирали в несколько раз больше.
— Доживем до тепла, там легче будет, — мечтательно вздыхал дядько Микола. — Тайга допоможет. Скоро дикий чеснок землю всколбит. Оттого ему и прозвание такое — колба. Дальше медунка пойдет, щавель, хвощ, дудник, борщевник… Всего и не упомнить. Запасливые люди все это солят, квасят, набирают под маринад. Тут терпение иметь надо, хозяйский догляд, как вот у матушки твоей, Марии Макаровны. А мы тут до вас за все про все сами жили. Не до запасов было. Что увидим, то и съедим. О зиме ли думать? Зря, конечно, теперь бы подспорье было… А какие на Сибири грибы и ягоды! Боже мой! Какие орехи… Кедерные! В них все есть, как в хлебе, а то и поболее того… Надо нам с тобой, Петрусь, к тайге приучиваться. И еще — к реке. Легко ли нахлебничать, хоть и у хороших людей? Ты мал покуда, тебе простительно, а нам с дядькой Павлом совестно. Хотя бы уроки какие найти…