— А зачем же тогда живешь со мной, зачем ласкаешь так?
— Люблю тебя, ты молодая, сильная.
— А там, в лесу, ни разу не пришел ко мне в палатку, ни разу не приласкал.
— Сафа же рядом был. Больно глаз у малая острый. Это тебе не Мазит — брюхом тормозит, которому, кроме своего брюха, дела ни до чего нету. А Сафа смышленый, сразу понял бы все.
— Тогда ладно. А я испугалась. Думала, вдруг ты охладел ко мне, забыл свою Миннигуль.
— Как забыть тебя. Рад бы, да не могу. Может, время залечит все, не знаю. Запутался я что-то, первый раз в жизни запутался. Все ты виновата, — грустно и раздумчиво заключил Зарип.
— Ты же сам первый начал, — сказала Миннигуль.
— Наше дело мужичье. Это вам, бабам, отпор давать надо, чтоб не лезли кому не лень.
— А если люблю тебя, тогда что?
— И я ведь люблю, дурак. Может, все ж пройдет это?
— Дай-то бог! — грустно произнесла она.
Я слышу, как Зарип обнимает ее, нежно целует. И вновь оживают голоса птиц. Тихий беспечный ветерок колеблет листву, и вечным шорохом леса наполняется все окрест.
— Спой что-нибудь, Зарип, — просит Миннигуль. — Грустно больно, сердце болит.
— Спят ведь все, неловко тревожить, — отвечает Зарип.
— Курай не помешает, музыка помогает сну, — настаивает она.
Слышится шорох высохшей травы.
Вздрогнула тишина, прорезанная чистейшей мелодией. Над лесом, над горами, над притихшей рекой, тревожа спокойствие теплой летней ночи, разлился голос курая, и как он прекрасен, как чист этот голос! Какая же сила выплескивает из обычной лесной травы эти пленительные звуки, переворачивающие всю душу. В ней и тоска по чему-то светлому, вековая боль и извечная надежда на счастье.
«Возлюбленная, узкие брови твои — два легких крыла ласточки. Волосы твои, как ночной ветер, колеблются они густой теменью.
А глаза твои — две влажные смородины, но прекраснее во сто крат, ибо внутри их светится любовь.
Пройди мимо меня, возлюбленная, я коснусь губами травы, на которую ступили ноги твои, родная. Рано утром открой калитку и пройди мимо меня, я испью губами росу на луговых цветах, где только что прошла ты.
Длинные пальцы твои, как стрелы камыша на берегу нашего озера.
Скажи мне, и я достану с неба этот золотой полумесяц и выкую из него дорогие серьги для маленьких мочек ушей твоих.
Возлюбленная, ты слышишь печаль моего сердца? О, если бы было оно драгоценным камнем, я б расколол его на сотни жемчужин и повесил на грудь твою это сверкающее ожерелье.
Возлюбленная, услышь биение моей тоски...»
Послышались всхлипы. Вероятно, заплакала Миннигуль. Стихла мелодия. До меня еле внятно долетел хриплый голос Зарипа:
— Да не плачь ты, дуреха. Не жалей свои кошмаки. Я же не напрасно спину ломал за двоих, день и ночь работал. Приплывем в деревню — отделю тебе от своих бревен сколько надо. Не жалей, не плачь.
— Я не о дровах, Зарип, плачу, не о них дума, — сказала Миннигуль.
— О чем же тогда? — спросил он.
Долго-долго длилось молчание. Й, не дождавшись ответа, он снова с непонятной тревогой в голосе переспросил ее:
— О чем же слезы твои, родная?
— О нас с тобой, Зарип. Печально мне совсем стало. И с тобой рядом печально, а без тебя и вовсе грусть съедает.
— Не надо так убиваться, Миннигуль. Время пройдет — все залечит.
Она, чувствуется, обиделась на его слова. Зашуршала трава: отодвинулась от него, насмешливо сказала:
— Все вы мужики такие. Время залечит...Как бы не так! У женщин сердце другое, у меня тоже другое, Зарип. Я теперь никогда, никогда не забуду твоих ласковых рук, твои сладкие губы...
Опять воскресла мелодия. Она была еще тоскливее, чем минуту назад. Плакал и надрывался печальный курай. Плакал, но мелодия его была по-прежнему прекрасной и светлой.
— Не надо, Зарип, не надо. Плакать хочется, — тихо, покорно сказала Миннигуль.
За горами, за кромкой зубчатого леса прорезалась заря. Предрассветный холодок вместе с белой пеленой тумана опустился с гор к берегу реки. Курай замолк, и тишина разлилась по речной долине.
ТЕЛЕФОНИСТКА ЗИНА
В палисаднике в тесном окружении колючего шиповника и мягкой сирени стояла березка. Весной она самой первой рвалась к солнцу, разбрызгиваясь крохотными пятнышками нежно-зеленых листьев. Весело шумела под окном все лето. А осенью опадала самой последней. Уже голые ветви тополей и черемух грустно покачивали на себе продрогших воробьев, а она, нарядная, все еще пылала оранжевым костром листвы.
Мать говорила, что посадил эту березку отец, когда на фронт уходил. Взяли его весной в сорок третьем, в том же году родилась и она, Зинка. Отца своего она не видела и не знает совсем, пропал он без вести в самом конце войны.
Загустели осенние сумерки. Упавший с клена лист медленно прочертил синее стекло и приземлился, планируя. Сентябрь стоял необычно ведренный, теплый. Почтовая контора вечером опустела, одна дежурная телефонистка осталась за коммутатором. Ночью работы почти никакой, и Зина то книгу какую читает, то несвязно думает о разном. «Пропал без вести — слова-то какие. Как можно пропасть, затеряться на земле, когда ты еще и родиться не успеешь, а за твоей спиной уже десятки справок всяких и документов».
Зина глядит в темноту осенних сумерек и смутно рисует перед собой картину своего житья-бытья в том случае, если б отец жив был. Может быть, она не сидела б сейчас в конторе связи, надоевшей до чертиков, может быть, училась в институте и жила в городе? Кто его знает.
Зина не помнит даже, спрашивала ли она когда про отца у матери. Сиротство ее въелось в кровь с самых первых дней жизни. Постепенно, исподволь. Казалось, что отца не было никогда. И детства тоже не было. Оно проходило бесцветно и безлико. Из всех воспоминаний о детстве только одно, пожалуй, навек врезалось в память — это дикая тоска о хлебе.
Село Красный Ключ большое, крепкое. Стоит оно в глухих башкирских урманах. А потому избы здесь добротные, все под тесом. Глиной их, как где-нибудь в степных районах, никто и никогда не обмазывает. Обнаженные ребра сосновых бревен дышат все лето густым настоем смолы. Хлеба здесь сеют мало. Картошка и та плохо родится. Долго еще в послевоенные годы деревня на обе ноги хромала от недостатка обычного хлеба. В тех домах, где хозяин был, пусть даже безрукий или хромой, достаток, хотя и медленно, но приходил.
Зинке пришлось хуже, чем другим. Мать с утра до ночи работала в колхозе. Приходила домой поздно, тут же хваталась за лопату и бежала на свой огородишко...
Замигал глазок коммутатора. Звонили из города.
— А, это ты, Вера... Чего делаешь?
— Да ничего, скучаю. Работы почти никакой, вот и звоню тебе.
По ночам телефонистки из разных мест часто звонят друг другу. Знакомятся. У некоторых завязывается своеобразная заочная дружба. Не знакомые в лицо, они искренне делятся между собой сердечными тайнами. Вместе думают и мечтают. Зина познакомилась с Верой давно, еще в самые первые дни работы на почте. Сначала телефонные разговоры. Потом Вера пригласила ее в воскресенье приехать к ней в город. Они вместе сходили в кино. Уничтожили добрый десяток пломбира. Вера тоже приезжала в Красный Ключ. На старых вырубках собирали малину и грибы, купались в холодных водах Караидели.
— Красотища-то здесь какая! — ахала изумленная Вера. — Век бы жила здесь...
— Вот и оставайся, никто не, гонит, — улыбалась Зина. — А то все вы так. Красотища, красотища, а чуть что, так сразу в город. Там легче, конечно. Отработал свое — и беги куда хочешь.
— Ну, до свидания. Светать скоро будет.
— Пока...
— На субботу не приедешь?
— Не знаю, сама лучше приезжай. Грибов нынче уйма...
Вот так от дежурства к дежурству бегут дни сельской телефонистки, похожие друг на друга, как огурцы на грядках. На работе — безразличные телефонные звонки, дома — огород, стирка белья, мытье полов, редкая перебранка с матерью. Единственная радость, когда в выходной день приезжают в деревню бывшие одноклассники, кто из города, кто из леспромхоза. Соберутся на лужайке у чьей-либо избы, разболтаются, детство вспомнят. А на утро разъедутся снова, и заболит Зинино сердце пуще прежнего. Осталась она здесь в деревне против воли своей, с неохотой. После школы в институт поступала, да по конкурсу не прошла. На следующий год вовсе экзамены завалила. Так и осталась здесь скучать да завидовать подружкам своим.