— Миссис Петтигру он терпеть не может, — сказала Олив, туманно улыбнувшись. — Немного ей перепало после Лизиной смерти. Пока что она получила Лизину беличью шубку, вот и все.
— А ей не приходило в голову оспаривать Лизино завещание на собственный страх и риск?
— Нет: ей объяснили, что надеяться не на что. Жалованье ей миссис Брук выплачивала аккуратно, чего же еще? Да и лишних денег у нее не хватило бы на такие расходы. Джопабокомы брали расходы на себя. Конечно, согласно завещанию, после смерти Гая Лита деньги все причитаются ей. Но он-то всем говорит, как прекрасно себя чувствует. Так что будьте уверены — миссис Петтигру вытянет все, что сможет, из бедняги Годфри.
Алек Уорнер кончил записи и закрыл блокнот. Олив вручила ему стакан с джином.
— Бедный старик Годфри, — сказала Олив. — Он и так-то был расстроен. Ему позвонил тот, ну, который изводит его сестру, ну, то есть либо позвонил, либо так ему показалось: разницы-то никакой, правда?
Алек Уорнер снова раскрыл блокнот и достал перо из жилетного кармана.
— Что он сказал?
— То же самое. «Придется умереть», в этом роде.
— Всегда соблюдай точность. Даме Летти он говорил: «Помните, что вас ждет смерть». Годфри было сказано то же самое?
— Наверно, да, — сказала она. — Трудная какая работа.
— Да, знаю, мой друг. Что поделаешь. В какое время дня ему позвонили?
— Утром. Что знаю, то знаю. Он мне сказал — сразу после того, как доктор ушел от Чармиан.
Алек дописал последнюю строчку и снова закрыл блокнот.
— А Гай Лит поставлен в известность, что судебный процесс прекращен?
— Не знаю. Это и решено-то было только вчера к вечеру.
— Может быть, его еще не оповестили, — сказал Алек. — А Гай такой человек, что ему Лизины деньги будут очень и очень кстати. В последнее время ему приходилось туговато. Он был довольно-таки стеснен в средствах.
— Да ему уж и жить недолго осталось, — сказала Олив.
— Лизины деньги помогут ему скрасить остаток дней. Я так понимаю, что эти сведения не слишком конфиденциальны?
— Нет, — сказала Олив, — только про миссис Петтигру и Годфри — это конфиденциально.
Алек Уорнер пошел домой и написал письмо Гаю Литу:
«Дорогой Гай — не знаю, первым ли я оповещаю Вас, что Рональд Джопабоком и миссис Петтигру прекратили судебный процесс и оспаривать завещание Лизы не будут.
Примите мои поздравления и пожелания как можно дольше пользоваться новообретенным благополучием.
Извините за эту попытку предварить официальное извещение. Если же мне посчастливилось и я оказался первым вестником, то, пожалуйста, не сочтите за труд проверить Ваш пульс и смерить температуру немедля по прочтении этого письма, затем через час после прочтения и на следующее утро и сообщите мне результаты измерений плюс Ваш обычный пульс и температуру, если они Вам известны.
Эти данные окажут мне неоценимую помощь в моих изысканиях. Заранее глубоко обязанный Вам
Искренне Ваш Алек Уорнер.
P. S. Любые дополнительные сведения о Вашей реакции на эту добрую новость, само собой разумеется, чрезвычайно желательны».
Алек Уорнер сходил отправил письмо и вернулся к своим картотекам. Дважды его отрывал телефон. Сначала позвонил Годфри Колстон, досье на которого Алек как раз держал в руке.
— А, — сказал Годфри, — вы дома.
— Да. Вы меня никак не могли застать?
— Да нет, — сказал Годфри. — Вот что, у меня к вам разговор. Вы знаете кого-нибудь из полиции?
— Близко никого не знаю, — сказал Алек, — с тех пор как Мортимер вышел в отставку.
— От Мортимера никакого проку, — сказал Годфри. — Это насчет тех анонимных звонков. Мортимер проваландался с ними несколько месяцев, и теперь этот типчик принялся за меня.
— Я свободен между девятью и десятью. Может быть, заглянете к нам в клуб?
Алек вернулся к своим записям. Через четверть часа раздался второй телефонный звонок. Звонил незнакомый мужчина, и он сказал:
— Помните, что вас ждет смерть.
— Вас не затруднит повторить ваше сообщение? — сказал Алек.
Тот повторил.
— Благодарю вас, — сказал Алек и успел положить трубку первым.
Он извлек собственную карточку и сделал соответствующую запись. Потом сделал отсылку с подробным объяснением к другой картотеке. И наконец записал кое-что у себя в дневнике, закончив запись словами: «Предположительно: массовая истерия».
Глава одиннадцатая
У окна, в лучах ясного и неяркого апрельского солнца, Эммелина Мортимер поправила очки и одернула блузку. Слава тебе господи, вот и снова можно отложить зимние свитеры и носить блузку с кардиганом.
Она решила нынче утром посеять петрушку и, пожалуй, заодно высадить гвоздичную рассаду и душистый горошек. Хорошо бы еще, Генри подрезал розы. С ним уже почти что обошлось, но за ним нужен глаз да глаз — чтоб не вздумал мотыжить, полоть, вообще напрягаться, нагибаться. Ох, как надо ей за ним следить — только исподтишка. Под вечер, когда народ разъедется, пусть уж опрыскивает крыжовник серной известью от плесени и груши бордоской жидкостью от парши. Да, и черную смородину — вдруг снова столбур. Столько дел, как бы Генри не перетрудился. Нет уж, груши потом, а то перестарается, перенапряжется. Он и так от гостей устает.
В это утро она все слышала как нельзя лучше. Генри бодро расхаживал наверху и мурлыкал себе под нос. С подоконника легкими волнами наплывал аромат гиацинтов, остро лаская обоняние. Она отхлебнула теплого, душистого чая и поплотнее укутала чайник чехлом: не остыл бы к приходу Генри. Потом подправила очки и принялась за утреннюю газету.
Через минуту-другую Генри Мортимер сошел вниз. Жена чуть-чуть покосилась на него и продолжала чтение.
Он растворил стеклянную дверь и немного постоял, всем телом радуясь юному солнцу и весенней свежести и горделиво оглядывая свой садик. Потом закрыл стеклянные створки и прошел к столу.
— Сегодня слегка помотыжим, — сказал он.
Она не стала тут же возражать, надо было немного выждать. Не то чтобы она боялась расстроить Генри, лишний раз напомнив про его стенокардию. Но таков у нее был принцип и обычай: она всегда пережидала, прежде чем ему в чем-нибудь противоречить.
Он сделал жест в сторону солнечного сада.
— А, как ты думаешь? — спросил он.
Она подняла глаза, улыбнулась и кивнула. Лицо ее было сплошь покрыто сеточкой тончайших морщинок, только остренькие скулы и виски обтягивала гладкая кожа. Держалась она прямо, вся такая подобранная, двигалась легко и плавно. Сейчас ее наполовину занимали подсчеты, сколько примерно гостей надо будет принимать. Она была четырьмя годами старше Генри, которому в начале февраля исполнилось семьдесят. Вскоре после этого случился его первый сердечный приступ, и Генри, для которого доктор был олицетворением болезни, объявил, что ему стало гораздо лучше, когда тот перестал ходить каждый день. Сначала ему было позволено вставать во второй половине дня, а потом даже и с утра. Доктор велел ему не волноваться, всегда иметь при себе таблетки, придерживаться диеты и избегать всякой нагрузки. Доктор сказал Эммелине звонить ему, если что, в любое время. А затем, к великому облегчению Генри, доктора в доме не стало.
Генри Мортимер, главный полицейский инспектор в отставке, был человек длинный, тощий, лысый и очень подвижный. Над его висками и на затылке торчали густые пучки седых волос. Брови были тоже густые, но черные. Точности ради стоит добавить, что нос у него был мясистый, губы толстые, глаза маленькие и подбородок срезанный. Однако же совсем неточно было бы назвать его некрасивым: есть своя красота в единстве очертаний лица.
Он очень скудно намазал маслом тост — из уважения к исчезнувшему доктору — и сказал жене:
— Сегодня они у меня все будут.
— Ну да, — сказала она. — Вот про них и в газете снова написано.
И пока придержала про себя, что пусть-ка он побережется и не слишком занимается чужими делами, а то зачем же было уходить из полиции, если со всяким уголовным делом адресуются к тебе?