Изменить стиль страницы

Та и дети ходили хто в чем, абы задницей, извиняюсь, не светить... Правда, на еду не скупились: и мясо, и сало, и хлеб — все было. Знав тато, шо с голодного яка работа... И гроши были. Были, племянничек! Зимой повезуть хлеб в город, то назад вертались весели, довольни. Коней и волов каждый год купляли, инвентарь обновляли. А нам, дивчатам с мамою, дома работы — с темна до темна. Скотина, летом — огород, хату мазать та белить, прясть та ткать. Бывало, за пряжею и заснешь. Другие девчата с парубками и на досвитки ходили, и на вечорки... А нас тато никуда, ни-ни... «Бачь, куды захотилы — на вытребеньки! Завтра вставать рано...» Бывало, як заснет тато, а мама нам и шепче: сбегайте на час... Идем до дому крадьком, боимося, шоб тато не почув. Почует — будет лиха и нам и маме... От так за работою света белого не бачили...

В девятнадцатом году от шо было. Колчаковцы отступали от красных, так бои недалечко от Байдановки проходили. Альтиллерия гремела возле Катериновки, у нас слышно было. Колчаковцы забирали у людей скот, особенно лошадей. Тато и решил сховать своих коней. Трех коней ночью отвел в сухой околок, а двух сховал дома. Де? А в сарайке заложили их сухим кизяком и заставили нас ту стенку обмазать глиной. Воду и корм коням подавали через потайной ход. Ладно. Дня два так прошло. И все-таки заскочили колчаковцы в Байдановку. Человек десять козаков с охвицером. Кое у кого уже взяли коней, выбирали самых добрых. А хозяевам говорили: «Берем на время, вернем, когда красных в бараний рог согнем...» Дошла очередь и до нашего двора. Тато вышел из хаты, шапку снял. «Лошади есть?» — спрашивает охвицер. — «Нету, господин добрый», — отвечает тато. — «Как, совсем нет?!» — «Совсем нет». Обошли сарайки, клуню проверили. Нет. Уже стали из двора выезжать, и на тебе: наш Чалый заржал, почуяв чужих коней. Охвицер аж подпрыгнул в седле: «Ах, красная сволочь! Ты что ж, рос-с-та-ку твою мать, брешешь?» Нашли коней. Развалил кизячну стенку, коней вывели. «Рас-с-трелять!» — Показал на татка охвицер. Связали ему руки назад, и один молодой козак погнал татка за огороды на расстрел. Мы сидели в хате; мама упала на колени и молилась богу, а мы голосили. Уже темнилось... Чуем: раздался выстрел, другой. Козак вернулся, и отряд ускакал, коней, конечно, увели. А мы плачем та молимся. Мама свечку под иконой поставила. На дворе темно, выходить боимося, двери позапирали. И до нас нихто из деревенских не идет, боятся. Чуемо, хтось по окошку — шкаряб, шкаряб... Мама выглянула и ойкнула: «Свят, свят!» Ну а як же, племянничек! Мы уже считали татка покойником, а тут... Выскочила мама на двор, а тато лежить под окном. Затащили мы его в хату, а он весь в крови. Спрашивает: «Уехали злодии?» — «Уехали». Раздели мы татка, а у него правое плечо прострелено, кровь из раны так и хлюпает. Боже ж мой! Замыли мы его, алою на рану положили, перевязали. Крови, мабудь, багато потерял татко, та и страху набрался. — побелел, як полотно. А. все ж сказал, обведя нас очима: «Хтось из вас счастливый... Отвел господь от меня смерть...»

А утром тато, выспавшись, рассказал нам, як все було. Говорить: «Иду я поперед того козака и кажу ему: «Сынок, у тебя батько та мате есть?» — «Топай, топай, красная сволочь!» — «Та, сынок, я ни красный, ни билый. Я крестьянин, у меня детей полна хата. Пожалей хоть их. А если б мой сын от так твого батьку вел на смерть?» Молчит козак. Я ему опять: «Вы ж все равно уходите... Сделай выстрел, я упаду. Нихто ж не побаче. Не бери греха на душу...» Остановился козак, не слезая с коня, клацнул затвором и крикнул: «Беги!» Я побежал в ракиты, а он всугонь все-таки дал выстрел и попал, сукин сын... А коней жалко».

...Ох, и время было, племянничек! Сумное и непонятное. Советская власть наступила, разговоры шли: «Землю — крестьянам!». А у нас той земли — хоть отбавляй. В Байдановке все были с землей. Та не только в Байдановке. На Украине, в России — там другое дело: земли мало, бедность уважительна. А у нас, ей-богу, ни помещиков, ни батраков. Каждый сам себе хозяин. Был у нас один, ну два от силы, бедняки. Про одного расскажу, про Гаврюшу... Та ты знаешь его детей. Он же, як и твой дед, приехал с Украины, получил надел десятин сорок. Но як рос на той земле ковыль, так он и остался до колхозов. А Гаврюша только думкою богател. И детей имел взрослых и соседи помогали ему, а нет — не хочет сам робить. Ходит зимой по дворам, прислушивается, у кого вкусно пахнет. Зайдет, помню, до нас, а мы снедаем за столом. «Хлеб-соль, вам, люди добри!» Бачь, який культурный. «Сидайте з нами», — скажет тато — «Та спасибо, я только што...» Бреше, а у самого глаза голодни. «Ну, як только што, то дело другое», — говорить тато. А Гаврюша потопчется у порога та и скаже: «Вы шось сказали, Савелий Калистратович?» — «Та я говорил — сидайте з нами». — «Ну разве трошке, попробувать, то можно...», — говорить. От так то в одной, то в другой хате поснидае, пообидае и вечерять где-нибудь найдет. А на сытый желудок начнет мечтать: «Весной спахаю огород, насажу картопли, посажу грядку огиркив та грядку помидорив. Огород обтяну колючею проволокою, так шо ни одна курица не пролезет. Насолю две кадки огиркив, две помидорив. Одну-две кадки себе на зиму оставлю... Думаю, хватит... А две брату Омельке в город отправлю... Дайте, Савелий Калистратович, вашого табачку закурить, та и бумажки заодно, а то я дома свои спички оставив...»

А як весной сонычко пригреет, то Гаврюша садится на припеке под окном и мечтае: хто будет ему огород пахать, где семян взять и где взять колючую проволоку? А як на туполи листья распустятся и станет жарко, то Гаврюша берет свои кожух и ложится в тень под туполю. Сонычко поднимется, подвинется — Гаврюша за тенью кожух перетащит. Так до вечера вокруг туполи на кожухе круг сделает. Спроси хочь у своего батька, если я брешу, — не росла трава вокруг той туполи... Зато трава росла на огороде, на поле... А с осени Гаврюша за свое: «Дайте вашего табачку закурить, та и бумажки заодно, а то я дома спички забув...» И хлопцы его байдыки бьють, не приучившись робить... А от як дело дошло до коллективизации, тут Гаврюша побежал первый. А чего же — с двора ему вести некого, а котел — общий.

Ну, тато в коммуну не пошел. Тогда его да и всех таких, назвали единоличниками. Приехал как-то к нам из Павлоградки мамин родственник, Антон Тертышный, он был председателем коммуны там. Говорит: «Бросай, Савка, все к лихой године, пойдем ко мне в коммуну. Иначе погибнешь вместе с добром своим». — «Як же я брошу все? Ведь кровавыми мозолями наживал, сам на себя робил, кому ж я помеха?» — «Бросай. Я маленько пограмотней тебя, знаю, что к чему». Не послухався, а так и выйшло. Когда дело до колхозов дошло, то нам и предлагать никто не стал в колхоз: «Кулаки!» Сразу-то мы и не понимали, что это такое — кулаки. А потом повезли через Байдановку людей из других деревень, говорили: кулаков везут. А Гаврюша бегал по Байдановке веселый и говорил нашему татке: «Во, скоро и тебе очередь, к-у-у-лак!». То и правда, в марте пришла и к нам беда. Сначала забрали коней, коров и всю остальную животину. Вымели закрома. Двоих коней почему-то оставили. Забрали теплую одежу, какая была. Даже из погреба все забрали, как говорил Гаврюша, в обчество. Тато говорить: пускай беруть, наживем. Ночами плакал, днем ходил по пустому двору и все маму успокаивал: «Ничего, Килина, правда свое возьмет. Это ошибочно. Какие мы кулаки?». Бочку сала и бочку капусты, тулуп и другую одежу, как мы узнали, Гаврюша из обчества ночью отвез к себе домой.

Нет, племянничек, ты не подумай, шо я наговариваю, нет. Твой батько свидетель, не даст соврать. А правду вам знать надо. Кто ж вам ее поведает? Ну, слухай.

Тогда у нас Митрофан и Яшка женились и отделились, мамины братовья отделились, Оксана, мама твоя, уже была за твоим батьком. Остались при татке с мамой я и Гриша, дядько твой. Я старшая, шестнадцать было мне, а Грише двенадцать. Остались ни при чем, а татко все не верит в худое: «Не тронут нас, ведь все забрали». Вот темнота-то! Можно было успеть к Антону Тертышному в коммуну. Так нет же, не уехали, за землею держались. Вот и додержались.