Они забрались наверх и начали работать. Она была очень хороша там, наверху, когда качалась на трапеции, и многие брали с собой бинокли, чтобы лучше разглядеть ее.
Потом она полезла еще выше и сбросила корду. Веревка закачалась в воздухе, и конец ее ползал, затихая, по опилкам на арене. Она подождала, когда корда повиснет спокойно, и чуть подвинула ее, проверяя правильность положения. Я посмотрел наверх. Конечно же, корда висела не против середины кольца. Я сильно пьян, подумал я, раз мне начинает мерещиться такое. Я просто сильно пьян и плохо вижу. Я поднял ладонь, кончики пальцев мелко-мелко дрожали: так я был пьян. Мне трудно будет держать аппарат, если мои руки так дрожат. А сегодня я должен быть твердым, как никогда. Я посмотрел туда еще. Корда висела спокойно и не против середины. Может быть, Китс левша. Странно, почему я не замечал раньше, что он левша. Нет, он не левша, я точно знаю это. Я хотел крикнуть им, чтобы они остановились. Поздно. Он уже стоял наготове, и меня могли бы обвинить в том, что я вызвал падение своим криком. Нет, я не мог кричать. Теперь уже поздно. Все пойдет своим чередом. И вообще, какое мне дело, как висит веревка. Веревкой управляет его жена, и она лучше меня знает, что ей нужно. Ведь она уже двести раз вешала эту веревку и знает, как это делается. Мне нет никакого дела до нее.
В цирке было совсем тихо. Все сидели и, как зачарованные, смотрели наверх, и никто не замечал, что веревка висит не против середины кольца. Конечно же, это только показалось мне, не стоит думать об этом. Главное, чтобы не дрожали руки.
Она крикнула ему «Хо-оп!», и это прозвучало в тишине, как пистолетный выстрел. Я поднял камеру и нацелился на него, как только он начал прыжок. Аппарат был очень тяжелый, и я что было сил стиснул рукоять, ведя камеру за ним. Он отпустил трапецию и полетел. Руки его разорвали папиросную бумагу, и тело мелькнуло в кольце. Он слишком поздно заметил, что корда висит не против середины кольца, и руки его прошли мимо веревки. Я хорошо видел сквозь стекла, как пальцы его судорожно сжались и схватили пустоту. Он уже знал, что промахнулся, лицо его перекосилось, рот раскрылся. Но я не слыхал его крика: мне было не до него. Я вел аппарат за ним, держа его в центре кадра. Тело его перевернулось, но он еще мог схватить веревку, когда она ударилась о его плечо, скользнула по руке и проскочила у самого локтя. Я хорошо видел в кадре, как рука его метнулась к веревке и прошла мимо. Он задел веревку тыльной стороной ладони, и она отскочила еще дальше, а потом снова ударила его, но уже по ногам, потому что он все время летел вперед. Он перевернулся еще раз и стал падать на арену. Он падал, а я медленно вставал со своего места, чтобы изменить точку. Этот прием был у меня задуман с самого начала. Камера и он двигались навстречу, и это давало дополнительный эффект для изображения. Я все рассчитал точно, и аппарат у меня не дрогнул, и я все время держал его в самом центре кадра. Я вставал медленно, гораздо медленнее, чем он падал, и ноги тоже не подвели меня. Он шлепнулся на опилки головой и ногами сразу, и тело его распласталось на краю арены, а голова почти вся ушла в опилки. Я уже выпрямился и стоя быстро переменил объектив, чтобы снять его крупным планом. Я успел это сделать прежде чем сбежались люди, и хорошо видел в кадре, как вокруг него расползается все шире темная лужа. Потом подбежали люди, и я прошелся камерой по трибунам, снимая искаженные лица и переполох, который поднялся там. Я держал спуск до тех пор, пока не почувствовал, что катушка кончилась.
Теперь его уже не было видно, потому что вокруг него была толпа. Из-за форганга выбежал доктор, и толпа расступилась, пропуская его туда, в середину. За доктором бежал фоторепортер, и я усмехнулся про себя, увидев то нетерпение и любопытство, которые были написаны на его лице.
Я спрятал камеру, застегнул футляр и пошел к выходу, продираясь сквозь ошалелую толпу. Я был совсем трезвый, только ноги чуть-чуть отяжелели, а голова была необыкновенно свежая.
За форгангом было тихо и пусто — все убежали туда. Где-то рядом ржали покинутые лошади: лошади всегда чувствуют смерть.
За перегородкой стояла Люси. Она забилась в угол и смотрела на арену сквозь дыру в форганге. Я не заметил, когда она успела спуститься, и удивился, почему она здесь, а не там, около него. Впрочем, теперь мне было наплевать на это.
Она стояла передо мной почти обнаженная, в своем трико с блестками. Вдруг она повернулась и с ненавистью поглядела на меня. Она даже не плакала, только губы ее были искусаны.
— Дождались? — спросила она. — Довольны?
— Я очень сожалею, мадам, — сказал я, подходя к ней. Она криво усмехнулась. — Это было ужасное зрелище, мадам. Я бы не хотел видеть этого второй раз. Я очень сожалею, мадам, что ходил в этот проклятый цирк. Это было ужасно.
— Вот как вы теперь запели!
— Простите, мадам. Завтра утром я должен уехать. Вы, кажется, хотели этого.
Она вдруг заплакала и прижала руки к лицу. Я смотрел на нее, чувствуя, что внутри у меня все пусто. Просто удивительно, что она так сильно нравилась мне и возбуждала меня. Все куда-то пропало. Я смотрел на нее и не видел ее: в глазах у меня все время мелькало его белое перевертывающееся тело, каким я видел его в кадре. Я просто не мог смотреть на эту женщину.
В проходе послышались голоса. Мимо нас пронесли на носилках что-то длинное и бесформенное, покрытое белой простыней. Остановившимися глазами она смотрела на носилки и глотала слезы. К ней подошли хозяин и шталмейстер. Меня они не замечали.
— Бедная Люси, — сказал шталмейстер, вытирая лицо мокрым платком.
— Сколько раз я говорил ему, что нужно повесить сетку, — сказал хозяин. — С меня хватит. Если кто-либо захочет прыгать без сетки, пусть прыгает и разбивается в другом цирке.
Шталмейстер прижал ее к себе, и она громко всхлипывала у него на груди. На меня они не смотрели, словно меня тут не было. Я повернулся и пошел.
— Не забудьте заплатить за прожекторы! — крикнул мне вслед директор.
На другое утро я уехал.
Лента у меня получилась замечательная. Фирма тут же подписала со мной контракт, я получил кучу денег и быстро смонтировал две части.
Лента называлась «Последний прыжок Китса», и успех ее был потрясающий. Сначала шло вступление, цирк, афиши, толпы людей на улицах перед цирками, где выступал Китс. После этого был трюк со шпагой, и все хохотали до слез. Потом шли прыжки. Смотрите, как прыгает прославленный Китс, говорил голос за экраном. И они смотрели, как красиво он прыгал по всему свету: в Париже, Лиссабоне, Буэнос-Айресе, Марселе, Глазго — где он только не прыгал. Смотрели и слушали музыку. Потом был еще один прыжок в замедленном темпе, чтобы все могли получше рассмотреть, как здорово он прыгает и как ловко хватает веревку. И наконец, последний прыжок. Он летит и хватает пустоту, а потом летит на аппарат, падает и лежит в крови на опилках. Многих выносили из зала, когда они смотрели на это. Но они падали в обморок и все равно ходили смотреть, как разбивается их кумир. Я их хорошо понимал. Я сам пережил такое, когда снимал эти кадры и потом, позже, при монтаже ленты. Мне то и дело становилось не по себе, когда я смотрел на монтажном аппарате, как он падает, и его белое перевертывающееся тело все время стояло у меня перед глазами. Я надеялся, что это пройдет со временем, но становилось только хуже. И даже когда я уходил из монтажной и шел пить, он все равно стоял у меня перед глазами. А когда я смотрел на других женщин, то видел ее — как она стоит, кусая губы, и с ненавистью глядит на меня. Она преследовала меня всюду. Дошло до того, что я должен был нанять человека, чтобы он закончил монтаж, потому что я больше не мог смотреть, как он падает.
Но все равно это была замечательная лента. Я заработал кучу денег. Люди валили толпами на мою ленту. Только я никогда не видел ее целиком на экране: я просто не мог смотреть на это.
1957