— Так вот что ты принес, — говорил он, задыхаясь от ярости, — вот что, вот что...
На одеяло, на пол, на табуретку просыпались широкие бланки, переплетенные в одинаковые серые книжицы. Одна из книжиц стукнулась корешком и раскрылась. Стал виден чистый лист, разграфленный в линейку и обведенный густой черной рамкой. На этом листке в линейку и рамку пишется фамилия, имя, отчество, потом добавляется — где, когда, при каких героических обстоятельствах, где захоронен, а может, без вести пропал, еще несколько слов соболезнования, и бланк почти готов. Потом полковник берет в руки черный, остро оточенный карандаш и расписывается, потом писарь ставит число и год и круглую печать с номером полевой почты — и бланк готов совсем. А потом истошный бабий вопль у околицы на всю деревню. Вскрикивает, замертво падает женщина на пятом этаже большого каменного дома. А прохожие спешат по улице и не видят вдовьих слез. А потом сгибаются плечи и волосы покрываются пеплом. Горькие голоса несутся над опустевшими селами, над затемненными городами, и как только утихает один голос, тотчас начинается другой; скорбный стон стоит над русской землей, и русские жены сохнут от слез — ни думой не подумать, ни очами не повидать, — тоска-печаль льется по земле русской, и жены русские, невесты, матери стенают в слезах уже который год: и на кого ж ты нас покинул, куда же ты ушел, мой ненаглядный, возлюбленный мой, желанный мой, защитник мой, любовь моя бесценная, кормилец ты мой, изумрудный ты мой и ласковый, зачем закрылися навек твои оченьки, зачем оставил ты сиротинушек, лучше бы я сама в землю легла. И будь она проклята, будь они прокляты, будьте все вы прокляты, кто затеял эту войну; как только затихает один тоскующий голос, тотчас возникает другой, и вторит, вторит бесконечная боль-печаль.
Они напечатаны на плотной бумаге, рамка сделана аккуратно, почерк у писаря четкий — и без устали работают печатные машины, и сыплются, сыплются из мешка, падают на пол из дрожащих рук сотни, тысячи бланков, и нет тут виновных, а есть только страждущие.
Рясной судорожно встряхивал мешок и уже не чувствовал боли. Мешок был пуст. Серые книжицы рассыпались по кровати, по полу.
— Луна! — закричал радист истошным голосом.
Чашечкин вбежал в избу, размахивая утюгом. Глаза у него блестели от жара.
— Ответили. Обстановку докладывают.
В раскрытую дверь было видно, как Марков подался вперед, прижимая руками наушники. Потом начал повторять срывающимся голосом:
— Докладывает Обушенко. Взяли берег. Дорога перерезана. Фрицы бегут, много фрицев. Продолжаем выполнение боевой задачи. Как понял?.. Понял, понял! — закричал Марков.
— Живы. — Васьков посмотрел на бланки, рассыпанные у ног.
— Пехота-матушка, — сказал Чашечкин, вытирая мокрые глаза. — Царица полей.
— Передай, — крикнул Рясной, — пусть закрепляются, немцы контратаковать будут! Нет, это нельзя открытым текстом. Передай: прибудет офицер, связи с распоряжением.
— К вам прибудет офицер связи. Ждите офицера связи. Как понял? Я — Марс, прием.
— Чего стоишь? — сказал Рясной. — Собирай.
Чашечкин подошел к кровати, держа в руках утюг с углями. Ручка утюга была обмотана прожженным полотенцем. Рясной подвинулся, принимая утюг, и застонал от боли.
Васьков ползал по полу, обеими руками запихивал в мешок рассыпанные книжицы.
ГЛАВА II
Когда немцы побежали из деревни, стало видно, как много их сидело там. Они выскакивали из окопов, выбегали из блиндажей, выпрыгивали из домов, — вся деревня была полным-полна бегущими немцами.
Немцы не выдержали напряжения этой атаки. Сначала они видели, как убивают русских, но те все равно ползут к берегу — и вместе с живыми ползут мертвые. Тогда немцы не выдержали и побежали прочь.
Толкая перед собой Плотникова, Сергей Шмелев почти не видел берега, лишь слышал посвист пуль. Снова толкнул изо всех сил и удивился: какой Плотников тяжелый — оттого, верно, что в нем одеревенел груз жизни...
Он приподнял голову, увидел сквозь сумрак рассвета, что и другие ползут так же — серый вал, сплетенный из человеческих тел, медленно движется по льду. Шмелеву сделалось тоскливо и горько — неужто мы не могли иначе?..
Цепь приближалась к берегу. Шмелев примерился, резко отбросил Плотникова и побежал, обгоняя солдат, увлекая их за собой. И тут же увидел убегающих немцев.
Пулеметы на берегу бьют совсем редко, снег под ногами стал мягким, глубоким, значит — под снегом земля. Гранаты рвутся, звонко ухая, выбрасывая теплый земной прах. Впереди пологий подъем, земля чернеет из-под снега — скорей, скорей к земле. Окоп, прыжок, мимо сгоревшего сарая, через кладбище, мимо церкви, по старому саду — и все время под ногами земля: острые камни, комья мерзлой глины, бревна, щепа, куча навоза, плетень — хорошо, когда под ногами земля.
Выскочили на шоссе, широкое, пустое. Дальше, дальше, мимо изб, снова через плетень, снова по саду, за деревом перекошенное лицо, удар — и лицо пропало, навек исчезло с лица земли. Опять плетень, а за ним чистое поле — и всюду немцы выскакивают, прыгают, бегут — все поле усеяно немцами.
Шмелев перевел дух, осмотрелся. Светлело. Снежное поле прояснилось, серые фигурки резко выделялись на снегу. Немцы бежали через поле в Борискино, проваливаясь в снег, ложились, отстреливались, бежали дальше. Они были уже на полпути, когда навстречу им начал бить пулемет, а затем второй. Немцы залегли в снег, а пулеметы били по ним. Потом пулеметы замолчали, немцы поднялись и ушли в Борискино, исчезая в проулках и садах. Солдаты стояли за плетнем и смотрели, как убегают немцы.
— Красиво бегут, черти, — сказал пожилой солдат в каске.
— Одно слово — немцы, — восхищенно прибавил другой.
Шмелев всмотрелся в пожилого солдата, узнал Шестакова.
«Мертвые не воскресают», — подумал Шмелев.
— Ты живой, Шестаков? — спросил он на всякий случай.
Шестаков тяжело вздохнул, почесал заросшую щеку:
— Ох, не говорите, товарищ капитан. На том свете побывали, а теперь вроде назад вернулись.
С автоматом наперевес вдоль плетня бежал Войновский. Шмелев ничуть не удивился, увидев и его: после того, что было, не стало ничего невозможного. Шмелев посмотрел по сторонам: нет ли еще воскресших. Больше воскресших не было.
— Товарищ капитан, — сказал Войновский, подбегая, — разрешите доложить.
— Я понял, Войновский, — перебил Шмелев. — Вы под обрывом сидели. Рад, что все обошлось.
— Вас уже с довольствия списали, — сказал Джабаров.
Шестаков сделал большие глаза и посмотрел на капитана.
— Как же так? — забеспокоился он. — Я за прошлый раз махорку не получал.
— Дадут, дадут...
Стало совсем светло. Поле было испещрено глубокими полосами следов, многие полосы обрывались у серых неподвижных фигур. Два немца на той стороне поля выскочили из-за плетня, подбежали к третьему, который лежал ближе других, и понесли его в деревню. Никто не стрелял по ним. Стрельба вообще прекратилась.
Шмелев велел Войновскому вести наблюдение за полем, закинул ремень автомата за шею и пошел садами в деревню. Джабаров и связные шагали гуськом за ним.
Через калитку они вышли из сада. Сергей отдал приказание, и связные побежали вдоль домов за командирами рот.
Шмелев перепрыгнул через кювет и остановился. Он стоял на шоссе.
Шоссе было прямым, широким, черным. Избы по обе стороны были отодвинуты от шоссе, и оттого оно казалось еще более широким. Кюветы и асфальт аккуратно расчищены от снега — широкая глянцевая полоса, до лоска натертая колесами, разбегалась в обе стороны и, выходя из деревни, вонзалась в снежное поле.
С одной стороны вдоль шоссе шли столбы телефонной линии с четырьмя проводами. Шмелев поставил автомат на одиночные выстрелы и прицелился. Изоляторы с треском лопались, провода оборвались, упали концами в снег.
Между шоссе и церковью была неширокая площадь. Там стояли три грузовика с длинными кузовами и несколько высоких фур на кованых колесах. Две дальние фуры были запряжены толстоногими битюгами; лошади покойно жевали сено. Еще дальше, против большой кирпичной избы, была видна походная кухня с высокой тонкой трубой. Из трубы поднимался синий дымок. Три солдата быстро перебежали через шоссе, ухватились за кухню и покатили ее за угол дома.