Изменить стиль страницы

В день отъезда к нам пришел Максим Савельевич Прямокосов. Мама приглашала его в дом, но он отказался наотрез, сел на низенькой скамеечке в палисаднике.

Было жарко. Максим Савельевич то и дело вытирал пот на лице, и тогда маленькая его головка совсем не видна была из-за громадной ручищи. Чувствовал он себя почему-то неловко, то и дело принимался покашливать, потом вздохнул глубоко и прерывисто, сказал тихо:

— Ты правильно пойми, дорогой друг... вот. Стефан Людвигович говорит: «Его смерть — это нам всем... как завещание». А он меня на работу брал... советом всегда... Ты там близко, отнеси или в «Рабоче-крестьянский корреспондент», или... выше куда. Только сам посмотри сначала. Очерк о нашем редакторе, статья...

Он протянул мне незаклеенный редакционный конверт и тут же встал, начал прощаться.

— Ты там сам поправь, если что не так... Не для меня, ладно? Для него.

Голос у Максима Савельевича дрогнул, он снова стал вытирать лицо, потом как-то странно — как дети, готовые заплакать, — махнул рукой и пошел от калитки, горбясь.

Я повертел конверт, ничего в общем-то не понимая толком, потом сунул его в задний карман брюк и быстро пошел в дом. Там, я знал, решался в это время очень немаловажный для меня вопрос: сколько давать мне до ближайшей стипендии и стоит ли костюм купить сейчас или же зимою, чтобы я не успел сносить его к защите диплома.

Потом нас с Жорой посадили на пищепромовский грузовик, который должен был довезти нас прямо до вокзала, чтобы с автостанции не пришлось нам через весь город тащиться с чемоданами, корзинками да авоськами.

Снова по обе стороны от дороги, как берега, потянулись невысокие наши горы, потом они стали расступаться все шире, оставляя на подступах к себе невысокие курганы да пологие холмы. Потускневшие, потерявшие летний свой цвет поля были прозрачны и пусты, и хоть там, кажется, все еще лежала жаркая истома, ветер, прилетавший из степи, был уже легок и тоже как будто пуст. Только над пыльной дорогой, по которой шли и шли грузовики, все еще висел густой и теплый запах пшеницы.

До Армавира доехали мы хорошо, на поезд тоже сели удачно, и к концу вторых суток были уже в Москве.

В крохотной моей комнате на Ленинских горах я поставил в уголок чемодан, и корзинку, и пузатую авоську с красными яблоками и сел на диван, отдыхая и обводя взглядом и окно, за которым виднелся кусочек неба над крышею противоположного крыла, и книжный шкаф, и прохладную стену из зеленоватого пластика.

Внизу, у проходной в нашу зону, мы с Жорой встретили суданца Абдуллу со второго курса; он разулыбался, показывая все свои сахарные зубы и, хоть мы не хотели ему давать, отобрал у нас обе корзины, понес, пытаясь нам что-то объяснить на смешанном своем англо-русском, но мы так ничего и не поняли, потому что торопились с этими корзинами да авоськами, и до меня дошло только сейчас: кивая на наши корзины, Абдулла говорил, что у себя на родине он жил тоже в деревне.

Мне вдруг вспомнилась станица и подумалось о том, что еще одно лето осталось позади, и неизвестно отчего сделалось грустно.

Я снял туфли, давая гудящим ногам отдых, расстегнул на груди рубаху и еще посидел так, приходя в себя и после дальней дороги, и после суеты на вокзале, потом полез в задний карман брюк и достал конверт, который дал мне Максим Савельевич.

Почему-то мне захотелось именно сейчас прочитать статью Максима Савельевича, не знаю, может быть, потому, что она была каким-то звеном, связывающим меня с той неторопливой жизнью, которая снова надолго осталась позади.

Статья называлась «Последний подвиг», и я грустно улыбнулся, отлично представляя заранее, о чем в ней будет написано.

Ну конечно, все, как и следовало ожидать: сначала Максим Савельевич, называя своего редактора «маленьким Андрейкой», определил его от зари до зари батрачить на кулака, потом привел молодого Андрея Конова в красную кавалерию, потом — на рабфак. Но мирная жизнь, естественно, длилась недолго, и вот уже сперва лейтенант, а потом капитан Конов насмерть бьется с врагами своей первой в мире социалистической Родины...

Я читал, и грустная улыбка не сходила с моего лица, как вдруг сердце у меня перебилось, что-то сдавило горло: «...он говорил всем, что у него экзема и нельзя волноваться, но это была неправда, — ровным почерком писал Максим Савельевич. — Просто он так издевался над болезнью и подшучивал сам над собой. Никакой хронической экземы не было, а был вражеский осколок у самого горячего сердца, который он принес с собой с фронта битвы... И врачи предупреждали, что в любое время осколок может тронуться с места и прервать жизнь, если крепко поволноваться...»

На секунду я закрыл глаза и вытер со лба набежавший внезапно пот.

«И он не обращал внимания на мелочи и никогда не сердился зря или по пустякам, — ровным почерком писал Максим Савельевич, — но есть факты, мимо которых нельзя пройти, если ты — настоящий сын... Перед этим днем в колхозе имени Ивана Франко Благодатненского района комбайнеры сделали брак, и сотни неубранных валков золотой кубанской пшеницы остались лежать не на народном столе, а гнить в поле. Но такое беззаконие недопустимо, и товарищ Конов потребовал, чтобы сюда снова вернулись комбайны. На что председатель колхоза ответил: получено распоряжение из района срочно запахать следы позора, так как едет руководящая комиссия из министерства. И сюда уже послали плуги, чтобы сделать вид, что ничего не произошло.

Товарищ Конов звонил в райком и добивался, но первого секретаря не было, второй болен, а третий не решился взять на себя ответственность. Председатель же колхоза имени Ивана Франко, который считал себя незаменимым, прикрывался именем члена бюро.

Тогда товарищ Конов приказал шоферу редакции т. Петряеву загнать машину на валки посреди поля и сам сел в эту машину, а шофера послал в ближайшую станицу дать срочную телеграмму.

Тракторы пришли и по приказу председателя колхоза стали запахивать следы позора и преступности перед народом, и они постепенно приближались к машине, в которой сидел товарищ Конов, но он не сдался.

Когда тракторист т. Ханогин приблизился к машине на валках, чтобы попросить совета, как быть дальше, товарищ Конов был мертв, сжимая в похолодевшей руке боевой карандаш...

На поле жатвы честно и смело ты погиб, как в бою!.. Память о тебе навсегда останется в наших сердцах. Спи спокойно, дорогой товарищ!»

Я согнулся, как будто у меня болел живот, склонил голову, сидел неподвижно.

Потом я увидел маленькое пшеничное зерно. Не знаю, откуда оно взялось, — может быть, выпало из-под шнурка, когда я стаскивал туфли, может быть, из-за обшлага брюк...

Полное, как будто литое, еще живое от теплых соков летней земли, оно лежало на темном паркете, строго блестевшем скупою прохладой и чинной городской чистотой.

Мне казалось, я услышал, как оно пахнет, и запах этот вдруг отозвался в душе нахлынувшей внезапно горечью и будто виной... У горла все еще стоял комок, я чувствовал, как у меня невольно кривится лицо. Вот же, пока мы рассуждали о судьбах мира, в станице нашей потихоньку решалось что-то очень большое и важное для нашей земли, как сотню лет назад, земля эта снова отдала людям хлеб, чтобы они могли жить дальше, и печалиться, и радоваться, и размышлять... И разве мы не есть продолжение отдающей хлеб нашей земли, нашей станицы? И это всем вскормившим нас своими бесконечными посылками теткам принадлежат — если им суждено быть — и будущие наши открытия, и наши прозрения...

В дверь постучали.

Это пришел суданец Абдулла, которого я приглашал отведать кубанских яблок.

ЭТИ МАМИНЫ ПЕРЕДАЧИ

Это единственный поезд, в котором с Кубани до Новокузнецка можно доехать без пересадки, и за те семь или восемь лет, что мы прожили в Сибири, он стал своим не только для нас с женой, но и для всех наших родственников на юге.

Каждый год ранней весною забрать маленького отправлялась этим поездом теща. Мама моя, у которой со здоровьем было похуже, сперва добиралась до Армавира проводить ее да что-либо передать, а потом приезжала из станицы еще раз — поглядеть на внука, расспросить, как мы там, да увезти порожние банки из-под варенья. Возвращать эти банки мы должны были непременно, и всякий раз не знали, чем бы таким их наполнить. Кедровые орехи грызть некому, сахар везти очень тяжело, и обратно они так и путешествовали пустыми.