Изменить стиль страницы

На улице дождило. Где-то за темными стайками пьяно, в голос, рыдал пасечник. Миром манил еще теплеющий огонек в крошечном окошке зимовейки.

— Проходил тут Левка с верхней пасеки? — спросил Пурыскин.

— Вчера... нет, позавчера.

— Третьеводни.

— Только он не стал заходить...

— Знамое дело. Потому Васька бешенствует. Думает, навострился Настю проведать. А и проведает. Худо ли?

— Он ведь молодой совсем.

— И я про то. Человек добро помнит. Провалился о ту зиму под лед. Настя вытащила. Отогрела. Спасла, можно сказать. А Ваське измена мстится. Побежал бы подсмотреть, да пасеку бросить боится. Оттого и лютует. С той стороны пошарили по двери, потом она открылась, и, сгорбленный, вошел пасечник. Длинно шмыгнул носом, сказал севшим голосом:

— Не прогоняйте, люди добрые. Как собаку...

— Ты, однако, хозяин.

Пасечник сдерживал слезы:

— Похозяйновал, хватит! Брошу все. Кержачить пойду.

— Кишка, однако, не тонка ли?

Пасечник, слегка пригнувшись, поискал растопыренной пятернею чурбачок, присел около печки. Пламя заиграло у него на лице, одна щека окрасилась алым.

— Не-ет! — сказал потвердевшим голосом. — Нет, дед!.. Не тонкая. Уйду в кержаки. И там жить можно.

— Притерпишься, однако, и в аду хорошо.

Котельников не смотрел на пасечника, но и так, на слух уловил в лице жадность:

— Рассказывали, под гольцами деревня кержацкая... поселение. Шешнадцатая республика. На склоне сопки избы, около каждой — ручей свой. Сами никуда, только соболевать, а в мир ни ногой, один старшой их и может... по всем делам, да. Они верят!.. А он соболя сдаст первым сортом, а им: обиды в миру — третьим приняли! Деньги себе на книжку. Кооперативную квартиру купил в большом городе. Дети его, сказал, у других кержаков, на Севере... как вроде искушение какое одолевают. А у самого в институте все, одеты-обуты...

— Был я! — впервые слегка повысил голое старик. — Ключи видел. Воду из их пил. Вкусная вода. В каждом ключе своя... Только про старшого не так! Брешешь ты. Это твоя думка. Рабов приобресть! — опустил слабо приподнятую руку и опять, словно смирив себя, сказал почти неслышно: — Ненажора! Против бога, считай, идешь, а у него же помощи просишь.

Пасечник приподнял зад над чурбачком, покачнулся к старику, протянул трясущуюся ладонь:

— Да где он, твой бог?.. Где?!

Старик не глядел на него.

— В глазах человеческих.

— Э-э, в глазах! — Пасечник неловко опустился на чурбак, и щека его снова ярко запылала. — Глаза боятся, а руки делают, — и медленно, тягуче скрючил пальцы на обеих пятернях, — вот где он у меня, бог-от!

— Эти, что бог в руках, без разумения. Гондобят!.. А куда? С собой возьмешь?

— Детя́м оставлю!

Старик приподнял слабую ладонь, словно от чего-то хотел отгородиться:

— В глазах бог. Если добрые. Покой душе дают. Утешают. Чужую боль понимают. О пропащих скорбят. А если бесстыжие глаза... Лукавые. Манят. Лестят. Играют. Сперва обещают, а потом приказывают. Покорить хотят. В таких — дьявол.

Котельников неотрывно глядел на Пурыскина, как будто ему обязательно надо было и хорошенько запомнить его, рассмотреть, какие глаза у самого старика...

В ноги ему мягко повалился разомлевший у печки пасечник. Послышался тихий, но настойчивый храп.

— Пойдем, дедушка, в избу, а он здесь.

— Зачем? — спросил старик мирно. — Мне и тут. Только его долой. Спать не даст. Помочь тебе? Или один вынесешь?

Когда он уложил пасечника, помыл руки, уже наполовину разделся и вышел на крыльцо подышать, над темною заимкой сеял бесконечный осенний дождь, и в его шелесте уже не слышалось шороха листьев. Пахло голыми деревьями, студеной водою, поникшими травами и только от просторной стайки, где отдувались сонные коровы, молчаливо толкли друг дружку овцы да одиноко переминался конь, наносило иногда живым и теплым.

Он собрался было уходить, когда справа под бугром увидел вдруг низкий, бьющий по-над землею свет. Сперва он замер и постоял, не двигаясь. Попробовал приподняться на цыпочки, но ничего не увидел, только чуть шире стала бледная и косая полоска.

Машин здесь быть не могло. Или, когда им было не до того, бесшумно пробрался какой-либо вездеход?.. Почему тогда молчали собаки?

Шепотом он позвал:

— Буран!.. Буран! Милка!

Может быть, собак уже нет?

Оставив дверь открытою и все время посматривая в черный ее проем, он зарядил на веранде тяжелое свое ружье, потом положил его на пол рядом с собою, на босу ногу надел сапоги.

Свет, включенный на дальний, бил из-за пихтача, который плотным курешком стоял около тропинки к реке. Прижимаясь к стене амбара, постоянно оглядываясь, Котельников стал обходить широкое его желтоватое пятно, потом остановился и постоял, сжимая в руках мокрое ружье. Тоненькая струйка разбивалась о приподнятый воротник брезентовой куртки, и он, успокаиваясь, слышал на щеке мелкие уколы от брызг.

Опять он думал о том двойном дне, которое он ощущал теперь иногда в мятущейся своей душе...

Это ясно: собаки забрались под крыльцо и спят себе под дождичек мертвым сном.

Медленно, стараясь оглядываться пореже, пошел он обратно. Разрядил ружье и патроны сунул сперва в карман, но они были слишком тяжелы, и тогда он, не торопясь, аккуратно засунул их в гнезда старого своего патронташа. На кухне взял лежавший обычно на столе около двери круглый фонарик, с высокого крыльца спустился во двор.

Прищурившись и помигивая фонариком, он шел посреди широкой, словно дымящейся полосы яркого света, сквозь которую сеялись и сеялись тонкие иголки дождя.

— Эге-эй! — позвал потом как можно дружелюбней. — Эге-эй!

Машина стояла посреди курешка.

Посвечивая себе под ноги, он обошел огражденный высокими, с частыми жердями-пряслами мокрый пихтарник, навылет прошитый стремительным тихим светом.

Начиная догадываться, он перелез через изгородь. За плотною стенкой еще молоденьких пихт, посреди крошечной вырубки стоял на колодках новенький, еще в заводской смазке ярко-синий «Жигуль».

Промокший Котельников взялся за холодную ручку, открыл дверцу, посветил внутрь. На резиновом коврике внизу было натоптано, сиденье около спинки топорщилось еле заметным полукругом... Полчаса или сколько там, час назад — куда, интересно, в этой стоящей на колодках машине мчался пасечник?..

Оборачиваясь, он посветил позади машины, но просвета, по которому можно было заехать в курешок, нигде не было видно... Какая занесла ее сюда нечистая сила?

Усмехнувшись, Котельников выключил свет и коротко хлопнул дверцей.

— Там, в пихтаче, легковушка! — сказал он Пурыскину.

— Ево, — коротко согласился старик. — Васькина.

— Как же он ее сюда? Без дороги?

— А так. На санях. На тракторе. Тракториста опоил тоже. А сам где по краю мочагов, а где речкой.

Котельников только покачал головой.

— Говорю ему: зачем дорогую вещь ржа ест? Продай, однако.

— А он?

— Продам, говорит. «Волгу» куплю. Или как ее? Которая дороже.

Котельников вдруг припомнил:

— Да, дедушка!.. А как с лукавыми-то глазами? В которых дьявол?

Пурыскин пожал плечами, и латаная его, перелатаная исподняя рубаха слегка приподнялась на худых ключицах:

— А никак. Главно, головой перед ими не никни. Засмеялся да пошел. А пропасть они и сами найдут.

— А не долго придется ждать?

— А коли и долго?.. С богом в глазах, эти ладят. Льнут один к одному. А с дьяволом, они друг дружку жрут. Много их. Оттого и длинно. Да было бы чего ждать. Как сказывали? Бог долго терпит, да больно бьет.

6

Странно провел он день!

Укладываясь спать, Котельников подумал, что день этот не оставит времени для обычных его ежевечерних размышлений, однако они пришли тут же, стоило ему заложить руки за голову и притихнуть...

Или что-то заподозрившая Вика разговаривала-таки со Смирновым?

— Давно собирался предупредить, — сказал ему Глеб, когда они сидели вечером дома у Котельникова, пили чай. — Черепные травмы имеют такую особенность: после них возможен невроз... Страхи всевозможные начнутся, неуверенность.