Рябинин был готов к признанию, но не к такому. Он растерянно подался к инспектору, который ответил пожатием своих широких плеч. Да она выдумала все, обезумев от дикого желания присвоить чужого ребенка... Нужно провести психиатрическую экспертизу — вменяема ли?
— А вы спросите у него! — зло предложила Дыкина.
Рябинин пробежался по кабинету, он научился, он умел — два шага до двери и два шага обратно. Нужно спросить, теперь же, не составляя никаких протоколов, пока воздух накален странной и нервной энергией, как электричеством перед грозой. Нужно спросить. Рябинин вновь оказался у двери, выглянул в коридор и позвал Катунцева.
Он вошел тяжело и набычившись, как борец на ковер. Его темный взгляд окинул кабинетик, оценивая, что тут произошло за то время, пока он сидел в коридоре. Ненужные очки, которые он держал за дужки, дрожали мелко, по-осеннему, словно его правая рука нестерпимо мерзла.
— Чей ребенок? — спросил Рябинин, не предлагая ему сесть и не садясь сам.
— Мой, — сразу ответил Катунцев, не удивившись этому дурацкому вопросу.
— Чей ребенок? — Рябинин стремительно повернулся к Дыкиной.
— Мой, чей же еще?!
— А, Катунцев?
— Ребенок мой, — отрубил он, не глядя на Дыкину.
— Кто же из вас говорит правду?
— Оба, — сказал вдруг инспектор.
— Оба?! — Рябинину показалось, что он ослышался.
Но Катунцеву и Дыкиной, видимо, так не показалось — он не взорвался, она не вскрикнула. Молчал и Петельников, чего-то выжидая. Рябинин остро глянул на него — что?
— Это их общий ребенок, — объяснил инспектор.
Но Рябинин не отвел взгляда: как узнал, где и давно ли? Впрочем, инспектор мог догадаться тут, сейчас, — он человек быстрого ума, не чета ему, тугодуму. Это их общий ребенок... Тогда все становится на свои места. Все ли?
И потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Источник квалификации следователя лежит не в знании криминалистики и права, а в знании людей и жизни.
Пролетела хорошая мысль, и он напряг мозг, чтобы ее запомнить, — слишком много их, хороших и простеньких, которые неизвестно где берутся и неизвестно куда убегают.
— Дыкина, подождите в коридоре, — бросил Рябинин.
Она вышла напряженно, какими-то резиновыми шагами, готовыми к прыжку — сюда, в кабинет, где ничего не договорено и не решено. Инспектор исчез вслед за ней, потому что оставлять сейчас Дыкину одну было нельзя.
Рябинин приготовил бланк протокола допроса. Он почему-то сразу устал, словно ворочал бревна. От своего ли долгого непонимания, от психической ли слепоты... Или от наступившей в деле ясности?
— Рассказывайте, — велел Рябинин.
Катунцев нервно огляделся, будто черная сила невидимо потянула его в омут и ему была нужна протянутая рука — любая. Но в кабинете никого больше не было, а следователь не отозвался. Тогда Катунцев опустил взгляд на стол, на пакет с деньгами, и в его глазах, в его лице, следом за просьбой о помощи, далеким сполохом прошла злоба. Это у потерпевшего-то. И Рябинин понял, что Катунцев жалеет о своем обращении в следственные органы — ему проще было бы договориться с Дыкиной.
— Товарищ следователь, жизнь есть жизнь.
Рябинин кивнул, поборов усмешку. Жизнь есть жизнь. Популярная фраза, которая вроде бы все объясняла, ничего не объяснив. Коротко, мудро и загадочно. Но он-то знал, что за этим афоризмом следует какая-нибудь пошлость или банальщина.
— С Валентиной Дыкиной состоял я в связи. В прошлом. И как плачевный результат появился ребенок...
— Вы Дыкину любили? — спросил Рябинин, удивившись, почему не спросил про жену; видимо, из-за его слов «плачевный результат».
Катунцев сумрачно и непонимающе смотрел на следователя, словно тот спросил его о чем-то непотребном.
— Ах, да: жизнь есть жизнь, — усмехнулся Рябинин, зная, что этой усмешкой может спугнуть признание Катунцева.
— Моя супруга оказалась бездетной. Это с одной стороны. С другой стороны, Валентина учиняла скандал за скандалом. Мол, или женись на мне, или бери ребенка. И я выбрал последнее. Жена так хотела ребенка, что намеревалась взять в детдоме. А тут свой. Сочинил я легенду. Мол, у одной старушки есть девица, которая хочет тайно родить, отдать ребенка и остаться в неизвестности. Жена согласилась. Так вот мой собственный ребенок оказался у меня.
— А как оформили юридически?
— В сельской местности. Сослались на утерю справок.
— Жена до сих пор не знает?
— Нет.
— А Дыкина просила ребенка вернуть?
— Нет. Но когда он пропал, я сразу подумал на Валентину.
— Почему?
— У нее инстинкт проснулся.
— А у вас... проснулся?
Катунцев опять глянул непонятливо.
— Извините, жизнь есть жизнь, — спохватился Рябинин.
— А я живу не инстинктами, — все-таки ответил Катунцев.
Рябинин еще раз спохватился, но теперь не нарочито — он спрашивал о любви к Дыкиной, не спросил о любви к жене... Любовь к женщинам, а ведь уголовное дело не об этом. И не узнал главного. Не спросил, опустился бы Катунцев на колени ради своего ребенка, как стояла тут Дыкина...
— А дочку вы любите?
Катунцев помолчал и посмотрел на следователя открыто, с чуть притушенным вызовом:
— Почему вы копаетесь в личных отношениях, а не следствие ведете?
— Тут все следствие и заключается в том, чтобы разобраться в личных отношениях.
— Ну и долго будете разбираться?
— Если бы вы сразу сказали правду, то хватило бы дня.
Катунцев не ответил, усмехнувшись тяжело и неохотно.
— Мне кажется, что вы не доверяете следственным органам.
— Не следственным органам, а вам.
— Мне? — бессмысленно переспросил Рябинин как бы у самого себя.
Ему опять не ответили — он же спросил у самого себя, он же задал не тот вопрос. Нужно было спросить: «Почему?» Неужели только потому, что потерпевший уловил его неприязнь? И потерпевший будет прав, ибо свои симпатии-антипатии следователь обязан скрывать, как тайный порок. Бесстрастность — признак высокого профессионализма.
И потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Бесстрастность — признак недоброй души.
— Почему? — спросил Рябинин как бы подталкивая убегающую мысль, чтобы она скорее убежала.
— Вы слишком добрый человек.
— С чего вы взяли?
— Уж вижу.
— А это... плохо?
— Я бы не хотел, чтобы меня допрашивал добрый следователь.
— А какой же — свирепый?.
— Да, свирепый. Ему дело иметь с преступниками, а не с барышнями. Вы, к примеру, можете эту Дыкину и пожалеть.
И Катунцев испытующе и колко глянул на следователя. Рябинин хотел ответить лишь откровенным взглядом, но не удержался и от прямых слов:
— Вы не любите свою дочку.
— Откуда вам это известно?
— Я помню первый разговор в этом кабинете.
— Но ее безумно любит моя жена.
Рябинин писал, испытывая нарастающую обиду, словно его оскорбили. Но его и оскорбили, назвав добрым. Иначе у него не вырвался бы этот дикий вопрос: «С чего вы взяли?» Мол, с чего выдумали такую глупость... Да нет, его не оскорбили, а намекнули на какую-то неполноценность. Но в этом кабинете кем только его не называли: дураком, службистом, ищейкой... И он только улыбался, потому что знал, что не дурак, не службист и не ищейка. Почему же теперь испортилось настроение? Или Катунцев попал? А быть добрым — стыдно? Ну да, быть добрым — это быть тихим, непробивным, непрестижным, второсортным...
— Подпишите протокол.
— Как вы поступите с Дыкиной? — тревожно спросил Катунцев.
— Сперва с ней поговорю.
И потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Следователем может работать только добрый человек.
Из дневника следователя. Иринка пришла из школы заплаканная, какая-то замурзанная. Мы с Лидой всполошились:
— Что такое? Двойка?
— Нет, Мария Кирилловна про озера рассказывала. Про Байкал, про Селигер...
— Ну и что? — громко удивился я.
— Да-а, и про Ладожское озеро.
— Ну и что? — понизил я голос.
— Да-а, и про «Дорогу жизни».
— Так что? — уже тихо спросил я.
— Да-а. Она стала плакать.
— Ну, а ты почему в слезах?
— Да-а, и я заплакала.