– Вырастила я вас, в люди вывела, дайте вы мне, ради бога, покой…

Упросила соседей козочку мою взять, двери-окна наглухо заколотить – без посторонних с миром отойти решила. Пролежала я пластом несколько дней и вдруг ежика вспомнила – так тогда его под яблоней в узелке и забыла. Он-то меня с постели и поднял. Доплелась я до дерева, выпустила его, а он отощал, бедняжка, смотреть жалко… Чуть было голодом его не уморила. Ну не тронутая ли я? Внучонка загубила, а тут над ежом слезы лью!..

Наплакалась я под той яблонькой вволю, а потом решила косынку, в которой ежик был, выстирать… Глянула в колодец – и назад. Нет, думаю, на всю жизнь твоей водой попользовалась. Уж лучше за семь верст таскать или самой родничок выкопать.

Вот так снова я в колею вошла… Люди добрые окошки мне вставили, а осколки я собрала и в колодец выкинула.

И о зиме подумала. В детскую решила козу Белянку пустить – вместе оно веселее, чердак курам уступила, а хлев на дрова разобрала – благо мужики помогли. Время шло, и постепенно все живое и неживое встало у меня на свои места, боль сердечная поутихла, и мне захотелось даже найти себе какое-нибудь занятие по душе.

После ремонта краски разные остались, вот и придумала я оживить немного серые, обитые картоном стены. Из козочкиной шерсти смастерила несколько кистей. «За добро твое, – говорю, – что ты мне молока на похлебку даешь, нарисую я на всех стенках лужайку зеленую, иву плакучую – глодай на здоровье, парочку ягнят, стайку гусей для компании выпущу и пастушонка к ним приставлю, если получится, конечно…»

Краска жидкая оказалась – тут потеки сделались, а там коза боками стерла, и все равно мне такая комната милее. Долго придумать не могла, что бы такое для себя нарисовать. В комнате, где кровать моя стоит, нарисовала я небо голубое, а по нему звезды, но пришлось все заново переделывать – звезды-то не высохли, потекли. Сделала я из звездочек цветы, к растекшимся стебелькам листья пририсовала – чем не палисадник. А из лоскутков материи навыстригала бабочек – обыкновенных и диковинных… На другой стенке озеро у меня разлилось, вода в нем прозрачная-прозрачная… Рыбы в него напустила, водорослей насажала, а в самой глубине поместила нашу бывшую деревню, которая осела в памяти, словно на дно…

Комната от этого мне еще больше нравиться стала. Но, видно, желаниям человека нет предела. Чистую половину задумала я расписать на особый лад. И спохватилась: красок не хватит! А выполнить задуманное так хочется – ночами не сплю. Нашла все-таки выход: разложила на столе, на лавке тряпочки-лоскутки, – как понадобится, выберу нужный и сложу из этих обрывков всю свою жизнь. А коли клея древесного не хватит, в магазине докуплю.

Начала я с того вечера, когда Винцас меня впервые во льну поцеловал…

Солнышко уже за тучу прячется, пташки по деревьям на ночь рассаживаются, лен только сейчас раскрылся, так и светится! Что ни цветок, то лоскуток от моей косынки голубой. Повстречал зайчишка на краю поля ежа, а Винцялис – меня. Что же дальше будет?..

А дальше – и того лучше. Свадьбу свою кромсала, лепила и разукрашивала месяц напролет. К молодой, понимай, ко мне, лезет с поцелуями подвыпивший Иуда Фертел. Гости, раззявившись всяк на свой манер, горланят песню про музыканта, а тот успел наклюкаться и спит, уткнувшись носом в мехи гармоники. Так я про это и написала внизу, под столом:

Музыкантов на куски кошки разодрали,
Мыши с голоду-тоски в норы их стаскали…

На третьей полосе кумовья везут Реночку крестить, а впереди по дороге ползут танки, орудия, шагают солдаты… Кони взбрыкивают, крестная завернутое и лентами перевязанное дитя к груди прижимает, а вдалеке, за белокаменным костелом, черные клубы дыма, яркие языки пламени…

Подхватила меня моя задумка, совсем как ребенка на руки берут, а я и рада. Про еду, про сон позабыла и все равно довольна. Только бы не мешали мне, не лезли, уму-разуму не учили.

Однажды, когда я еще одна, без козы, в избе жила, написала письмо Ирене про беду, что тут приключилась, ей поведала, а нынче муж ее, Римтас Эйбутис, примчался. Думала, распекать меня станет, зачем козу в дом пустила, стены размалевала, но не угадала – понравились ему мои рисунки. Растрогался даже, поцеловал меня. И осмелела я:

– Чего же ты, говорю, Ирену с детишками не прихватил? Хотя, по правде говоря, побаиваюсь я теперь дочек своих – иди знай, у которой из них сердце шерстью обросло…

Оказалось, болеет его Ирена. По женской части что-то… Зато летом всем гамузом приедут.

– Ты пока воздержись рисовать, – сказал зять, – я в Вильнюс смотаюсь, хороших красок тебе куплю. А за деньги не достану, из-под земли выкопаю.

Столько понавез он мне тогда тюбиков, кисточек да бутылочек, что я не на шутку перепугалась. Покуда я тряпки кромсала, с меня и взятки были гладки, а тут – виданное ли дело – этакое добро даром переводить!.. А на прощанье зять еще раз меня огорошил:

– Я в Вильнюсе растрезвонил про твои чудеса, так что, если кто нагрянет, не удивляйся…

И так я разволновалась от этих слов, что вместо «спасибо» брякнула:

– Уж лучше бы ты, Римтас, вовсе тут не появлялся. Ничего мне не нужно – ни посетителей, ни красок твоих.

Сказала, а немного погодя устыдилась, на станцию автобусную помчалась извиняться, но не успела. Скисла, назад в свою скворечню поплелась. Так люди стали избу мою называть: половина окон в ней заколочена. Кое-кто еще больше язык распустил: живет, мол, в доме старая ведьма, и дьявол рогатый при ней – это козочка моя иногда голову наружу высовывает, все весны дождаться не может.

Тревога моя со временем улеглась, очухалась я, к богатству своему пригляделась и на первых порах старые картины яркими красками подправила.

А как дошла я до гибели Винпялиса, думала, сама богу душу отдам. Та алая краска – ну чисто кровь… А халат корове скроила из того, настоящего, что в сарае на деревянном гвозде висел, о беде напоминал… На изображение станка своего пустила кусок того же полотнища… Ткань, что я на картине тку, волохатая такая, расползается, а ноги у меня связаны. Бабы пальцами в мою сторону тычут, за волосы меня таскают и словами злыми, словно бичами, стегают: «Нескладёха ты, распутёха!.. Да пальцами-то живее шевели, – чай, не соски коровьи! Глянь, полотно своей жизни всюду позатягивала, а коль так, и уток ломай!..»

Следующая картина вышла куда веселее первой, мрачной и жуткой. Задумала я ее из трех частей. На первом полотне нарисовала трех женихов, ведущих спор за мою Рену. Один добротой решил взять, вильнюсскими башнями ее заманить. Другой, красавчик, в окружении могущественных дружков, а третий одной рукой на сердце свое горящее показывает, а другой – в сторону петли на ветке. Часть вторая – это когда я дочку на чистой половине спать уложила вместе со свиньей и собакой. Винцас с фотографии на стене глядит и посмеивается. На третьем куске нарисовала я свадьбы всех трех дочерей – как водится, по последней моде…

А дальше снова черная година: ножка утонувшего Арунелиса из-под простыни торчит, зять рубит в щепки свое добро, а дочка сукой бешеной в мать вцепилась. Что ж, из песни ведь слова не выкинешь…

Ни много ни мало девять картин получилось – светлых и темных. На последней себя изобразила – как я краски, лоскутки разложила и выстригаю из своего подвенечного платья садовую лилию. В дверях Винцас застыл. Похоже, позвать меня куда-то хочет, да не решается – все равно, пока не кончу свое занятие, не смогу с ним пойти…

Весной стали сбываться слова Эйбутиса: повалили ко мне гости незваные. Каждому показать все нужно, объяснить, что к чему, да еще при этом оправдывайся, почему сама в обносках хожу, а наряды свои на картины пустила. А один предложил даже немалые деньги, только бы я ему содрала эти картонные пластины со стены и увезти позволила.

Да разве ж могу я жизнь свою продать? Вот нарисую что-нибудь просто так – тогда пожалуйста, для хорошего человека не жалко, и денег не надо.