– Чего ради, мил друг, ты горшок напялил?

– Заду легче! – неизменно прекращал расспросы Даунорас.

Ну и драл он с людей, по слухам, за каждую случку! По три пуда пшеницы или серебряные царские рубли гони. А коли попадалась бабенка попригожей, староста обычно звал ее солому или сено копнить – ведет, а сам приговаривает:

– Клеменсово – Клеменсу, а что не Клеменсово – Даунорасу…

Было оно на самом деле или не было, только люди и по ту, и по эту сторону Немана судачили, будто девятибедовцы куда как разжились и совсем оклеменсились. Стали злобными и чванливыми – точь-в-точь этот их бугай по прозвищу Клеменс.

Если в тот раз люди от зависти что и приукрасили, то нынче, спустя четыре года, их слова сбылись.

Родится у кого дитя – тут же Клеменсом его нарекают, надеясь втайне, что Клеменс, Клеменселис, Клеменсюкас в свое время станет зачинателем нового, более крепкого рода.

Или судите сами: топает парень, набычившись, враскорячку, словно осиное гнездо в портках несет, – ну вылитый Клеменс!

Красят, бывало, женщины жимолостью шерстяную пряжу, выхватят из котла дымящийся клочок и бегут к Клеменсу – поглядеть, не отличается ли нить по цвету от масти быка…

Затянет ли подгулявший девятибедовец песню, все начинают вслушиваться, пока не определят наверняка, что это не бык, а человек так разошелся.

– Голосистый… – одобрительно говорят девушки вслед гуляке. – Как наш Клеменс!

А бедолага Должник, как говорят в народе, от соломы отстал, а к сену не пристал. И от Руты отбился, и к Дане не притулился. Жив был с Алялюмасом, как заметила Одноглазка, «святым духом да табаком». Играть староста запретил, а деготь Алялюмаса тоже был ни к чему – деревенские стали колеса уже маслом смазывать. Пришлось пробавляться иным ремеслом – вырезали оба из клена ложки, черпаки, сбивалки.

Нынче если парень из Девятибедовки собирался посвататься к девушке из другого села, то сват его уже вместо розы или пиона большую новую ложку в петлицу засовывал. Пусть, мол, видит девка и ее родители, какими ложками девятибедовцы хлебают!

Теперь девятибедовские избенки не прятались под деревьями, точно куропатки в траве. Запряг староста быка и первым выволок свой дом на самую макушку холма. Поставил, словно на горшке гладком, зато издалека видно было новые сени, светлую крышу с красной трубой и, почитай, за версту можно было пересчитать все глиняные горшки на частоколе.

Вырядился в одно воскресное утро Даунорас в белоснежную льняную рубаху, сюртук рыжего сукна в талью, серые брюки в сапоги заправил, смазал маслом волосы и такой, весь блестящий да бурый, отправился в деревню за сватом.

Куда ни бросал он взгляд, всюду хлева возвышались над избами: ведь и коровы нынче стали тучнее, и свиньи расплодились во множестве. Вон одна нахлебалась сыворотки, бока так и колышутся на ходу, – протиснувшись в дыру полусгнившего забора, плюхнулась прямо на руты и настурции в палисаднике. Видно, запах цветов ей понравился. А хозяйка скорее всего корову доит или в Мяркине отправилась – масло продавать.

Собаки, которых также поприбавилось в деревне, издалека по запаху сапог почуяли, кто идет, и все-таки продолжали дремать на солнцепеке – им лень было даже приподняться и приветственно вильнуть хвостом.

«Вот и люди так же, – подумал Даунорас. – Нет того, чтобы поздороваться или даже поклониться при встрече… Забыли, кто им эту жизнь, словно борщ, забелил, кто первый взял быка за рога. Иначе откуда было появиться в каждом доме сбивалкам для масла, жомам для сыра? Твари неблагодарные, чего доброго, вздумают еще другого старосту избрать. Самое время простить бедняжку Дануте да сыграть свадьбу на славу».

Дочка Жямгулисов уже давно через подружек, через бабу Одноглазку намекнула старосте, что и замуж не прочь – лишь бы Даунорас захотел. Как-никак самая пригожая девка в Девятибедовке, не придерешься. А что до Должника, то он, ясное дело, голытьбой был, голытьбой и остался. В чужом горшке сидючи, чужой ложкой загребаючи, далеко не уплывешь. Шел бы лучше, пока не поздно, к своей Руте, бросился ей в ножки. Глядишь, и отдала бы мамаша ему хоть ту кузницу, а то ведь нынче в деревне без кузнеца не обойтись. Лошади не кованы, телеги без ободьев, цепи для коров, замки для хлевов нужны…

Размышляя о хозяйственных делах, староста продолжал свой путь, и вдруг до него донесся звон из кузницы Чютулиса. В воскресный день! Видно, послышалось. Сорвав по дороге стебелек тмина, он пожевал его, чтобы освежить рот, и свернул ко двору Жямгулиса. Как знать, вдруг Даунорасу придется и без помощи свата целоваться. Хороший товар сам себя хвалит.

И все-таки звенело не в ушах – со звоном ударялся о наковальню молот. Алялюмас раздувал мехи, а Должник ковал какой-то прут. Раскалял добела в горне, потом заострял конец, расплющивал, снова затачивал. Сказал, что это вертел для лосины.

Алялюмас молчал – он догадался, зачем понадобился этот вертел, смахивающий на меч. Терпеливо ждал, покуда Должник не устал. Пожалуй, парень уже чуть-чуть поостыл, к нему можно было подступиться. Сели они вдвоем на пороге кузницы и стали толковать по-человечески.

– Ты что, хочешь булатом свою музыку людям навязать? – спросил Алялюмас. – Ничего путного из этого не выйдет.

– Никому я ничего не собираюсь навязывать, – отрезал Должник. – Буду играть и защищаться, ведь мне нельзя иначе!

– Защищаться? От кого? От быка? Тогда полезай, как в тот раз, на дерево и играй. Кто хочет, пусть слушает.

– А кто не захочет, тот не смолчит! – ответил Должник. – От имени Клеменса меня камнями забросают.

– Так что же ты собираешься делать? Как людей убедишь?

– Не полезу я на дерево. Прикончу того бугая и буду играть. А ты принесешь мою дудку и станешь подыгрывать.

– Не знаю, ох, не знаю… – ответил Алялюмас. – Возьми-ка лучше свою пилу да ступай в рощу. И играй, играй – для деревьев, для птиц, покуда люди не обнаружат тебя… словно косули родник. А ведь он бьет из-под земли сам по себе, вовсе не думая о том, пьет из него кто-нибудь или нет. Как вон тот жаворонок: взмыл в небеса и поет просто так. Для кого? Ты же все равно его не слушаешь.