Изменить стиль страницы

Алексей Иванович, нацелившийся было на выход, аж остановился: ничего себе словечко бросила, неслабое, сказал бы Володька, и в самый цвет. Иногда Алексею Ивановичу казалось, что Таня всех ловко мистифицирует: телогрейкой своей, ботами, всякими там «одежами», «нонеча» или «ложь на место», а сама вечерами почитывает словарь Даля и заочно окончила Плехановский институт — это в смысле того, что готовит отлично. Но рационально мыслящая Настасья Петровна сей феномен объясняла просто:

— Она с нами сто лет живет, поневоле академиком станешь.

Склонна была Настасья к сильной гиперболизации… Что ж в таком случае сама она в академики не выбилась? И Алексей Иванович, хотя и лауреат всех мастей, а ведь не академик, даже не кандидат каких-нибудь вшивеньких наук.

— Иди-иди, — подтолкнула его Таня, — не отвлекайся попусту.

А ему и не от чего было отвлекаться. Сказал: думать пойдет, а чего зря думать? Что спросят, на то и ответит, дело привычное. Четыре года назад, к семидесятилетию как раз, целых три часа в Останкинской концертной студии на сцене проторчал — при полном зале. Удачным вечер вышел, толковым. Только ноги болели потом, массажистка из поликлиники неделю к нему ездила, однако, не бесплатно, не за казенное жалованье: Настасья Петровна денег за услуги не жалеет, каждому — по труду.

Алексей Иванович, придя в кабинет, закрыл дверь на ключ, форточку распахнул настежь, снял с книжной полки два тома собственного собрания сочинений и нашарил за книгами плоскую пачку сигарет «Данхилл». Щелкнул зажигалкой, неглубоко затянулся, пополоскал рот дымом, послушал себя: ничего не болело, не ныло, не стучало, хорошо было.

— Хорошо-о, — вслух протянул Алексей Иванович. В принципе, курить ему не разрешалось. Не разрешалось ему пить спиртное, волноваться по пустякам, есть острое и горячее, быстро ходить, ездить в общественном транспорте, толкаться в магазинах и т. д. и т. п., список можно продолжать долго. Но Алексей Иванович к этому списку относился скептически, любил опрокинуть рюмочку-другую, суп требовал только с пылу, имел дурную, на взгляд Настасьи, привычку шататься по магазинам, — особенно писчебумажным, а иной раз позволял себе тихое развлечение и катался в метро: там, утверждал он, путешествуют славные красивые девушки, славнюшки, на них глаз отдыхает, а сердце радуется. Единственное, что он соблюдал непреложно, — не волновался по пустякам. Да он и в молодости на них внимания не обращал, никогда не портил себе жизнь пустой нервотрепкой.

Настасья Петровна с ним боролась. Она выкидывала сигареты, прятала спиртное, а приезжая в Москву, старалась никуда не отпускать мужа одного, порой до полного маразма доходила: отнимала у него карманные деньги.

Раздраженно говорила:

— Если тебе что надо, скажи — я куплю.

И зудела, зудела, зудела непрерывно. Как осенняя муха.

Но все ее полицейские меры, весь ее мерзкий зудеж относился Алексеем Ивановичем как раз к разряду пустяков. Сигареты он наловчился прятать виртуозно, как, впрочем, и водочку, часто менял свои схроны, а что до денег — так у какого порядочного главы семейства нет заначки? Только у одного заначка — рупь, у другого — десятка, а Алексей Иванович меньше сотни не заначивал, с молодости широк был. А зудеж? Да бог с ней, пусть развлекается. Алексея Ивановича все эти игры тоже развлекали, он чувствовал себя Штирлицем на пенсии, ушедшим от дел, но квалификации не потерявшим.

Он аккуратно загасил сигарету, спрятал пепельницу в ящик стола, пачку вернул на место, забаррикадировал книгами. И вовремя: в дверь забарабанили.

Алексей Иванович, не торопясь, кинул в рот мятную пастилку, намеренно громко шаркая, пошел к двери, отпер. Настасья Петровна ворвалась в кабинет, как собака Баскервилей, только не фосфоресцировала. Но нюх, нюх!..

— Курил? — грозно вопросила.

— Окстись, Настасьюшка, — кротко сказал Алексей Иванович, шаркая назад, к креслу, тяжело в него опускаясь, кряхтя, охая, чмокая пастилкой. — Что я, враг себе?

— Враг, — подтвердила Настасья Петровна. — Ты меня за дурочку не считай, я носом чую.

— А у меня как раз насморк, — радостно сообщил Алексей Иванович. — Ты меня простудила.

Ложный финт, уход от прямого удара, неожиданная атака противника: не забывайте, что в юности Алексей Иванович всерьез боксировал, тактику ближнего боя хорошо изучил.

Настасья на финт купилась.

— Как это простудила? — возмутилась она, забыв о своих обвинениях, чего Алексей Иванович и добивался.

— Элементарно, — объяснил он. — Я же не хотел вчера гулять: холодно, мокро, миазмы. Вот и догулялись.

— Ну-ка, дай лоб, — потребовала Настасья Петровна.

Дать лоб — тут она точно табак учует, никакая пастилка не скроет. Дать лоб — это уж фигу.

— Нету у меня температуры, нету, — быстро заявил Алексей Иванович. — Лучше отстань от меня. Я думаю, а ты мешаешь. Я же сказал Тане, чтоб не пускала…

— Еще чего? Может, мне в Москву уехать?

— Может, — предположил Алексей Иванович.

— Сейчас, только калоши надену, — Настасья Петровна выражений не выбирала. — А с телевизионщиками, значит, ты сам говорить будешь, да?

— Ну что ты, Настасьюшка, — Алексей Иванович смотрел на жену невинными выцветшими голубыми глазками, часто моргал, как провинившийся первоклашка, — с телевизионщиками ты поговоришь. Вместо меня. А я полежу, почитаю. Вот галазолинчика в нос покапаю и лягу. Я ведь кто? Так, Людовик Тринадцатый, человек болезненный и слабый. А ты у меня кардинал Ришелье, все знаешь, все умеешь.

— Не валяй дурака, — уже улыбаясь, забыв о курении, сказала Настасья Петровна. — Ты подумал, о чем говорить станешь?

— О погоде, вестимо. О видах на урожай.

— Старый болтун! — Настасья Петровна легко, несмотря на свои пять с лихом пудов, прошлась по комнате, провела кончиками пальцев по корешкам книг, точно задержалась на синих томиках мужниного собрания сочинений, задумалась на мгновение и вытащила два тома. — Ага, вот она, — вроде бы про себя заметила, забрала пачку «Данхилла», сунула в карман платья. — Можешь говорить все, что хочешь, но не забудь о молодых.

Алексей Иванович с томной грустью проводил сигареты взглядом, но сражаться за них не стал: Настасья молчит, и он — тоже. Спросил только:

— О каких молодых?

— О молодых прозаиках. Скажи, что в литературу пришла талантливая смена, назови пару фамилий. Не замыкайся на себе. Говорить о молодежи — хороший тон.

— Помилуй, Настасьюшка, я же никого из них не читал!

— И не надо. К тебе позавчера мальчик приезжал, книгу тебе подарил. Я интересовалась: ее читают.

— Этому мальчику, как ты изволила выразиться, под сорок.

— Какая разница! Хоть пятьдесят. Сейчас все сорокалетние — молодые, так принято.

— У кого принято? У критиков? Они же все дураки и бездари. Сами ничего не умеют, так на нашем брате паразитируют… Хочешь, я об этом скажу?

— Не вздумай! Слушай меня! Как фамилия мальчика?

— Фамилию-то я вспомню. А не вспомню — вон его книга лежит. А кого еще назвать?

— Хотя бы дочь Павла Егоровича. Я читала в «Юности» ее повесть — очень мило.

— Так и сказать: очень мило?

— Так и скажи, — обозлилась Настасья Петровна. — И не юродствуй, пожалуйста, я дело говорю.

Алексей Иванович подумал, что Настасья и вправду дело говорит. Ну, не читал он этих, с позволения сказать, молодых — что с того? Назовет их фамилии — им же реклама: живой классик отметил.

— А еще о чем? — спросил он.

— О Тюмени. Мы с тобой туда ездили, ничего придумывать не придется. А там сейчас настоящая кузница кадров.

— Кузница, житница, здравница… Тюмень — кузница кадров, крематорий — здравница кадров… Подкованная ты у меня — сил нет. Только что с фамилиями делать? У меня склероз, ничего не помню.

— А я на что? Пока ты на буровых речи произносил, я все записывала. На, — она протянула Алексею Ивановичу блокнот. — Бригадиры, начальники участков, названия месторождений, а вот тут, отдельно, — цифры.