– Бывает, что помогают угодники, – беседует кормщик за чаем в океане, – а бывает, согрешим и море к себе примет.
Игнатий огляделся кругом, снял шапку, перекрестился:
– Дай, господи, воду вылежать. Наше дело такое. Долго ли погибнуть, на воде ноги жидки. Налетит полоска, стегнет волна, и некуда деться, пропал. Но только страшного тут, господин, ничего нет. На товарища глядеть страшно, а самому хоть бы что. Помнишь, Таврило, как табак-то спас?
– Не скоро забудешь! – отозвался тяглец.
– Было дело. Да и так сказать: в мокром выросли, что нам мокроты бояться. Лежали мы на ярусе вот с этим Гаврилой, он мальчишкой был, наживку насаживал. Небо ясно, ветра не было, вылежали воду мы хорошо, рыбы бог дал много. Вдруг откуда ни возьмись набежала полоска, стегнуло волной, шняка вверх дном. Мачта плывет, весла плывут, ребята в воде, что рыба. Не опадая духом, командую: «Держите весла, держите мачту, лезьте на крень!»
Они и повылезли из воды на киль, всё единственно, что звери морские на камень. Сидим, качаемся. Скушно. Гаврила и говорит: покурить бы. Хватились: у кого табак за пазухой не отсырел, у кого спички. Сидим, дымок вьется, хоть бы что! Тут опять откуда ни возьмись ветер, дунуло, и опять шняку на место поставило. Мачту изладили, парус поставили и побежали.
– Табак спас! – засмеялись все.
– Табак! – засмеялся и кормщик. – Ну, довольно. Ложись, ребята, спать.
Стали укладываться. В носовой и кормовой части шняки есть кузовки, «заборницы». Туда можно спрятать значительную часть тела и укрыться от непогоды.
Я устроился на носу с тяглецом, остальные – на корме. Не спится. Может быть, мне мешает спать мысль о том случайном ветре, про который рассказывал кормщик. Вместе с людьми я совершенно не испытываю чувства страха, но мысль о ветре мешает заснуть, как иногда дома слишком близко поставленная к постели лампа: зацепишь как-нибудь во сне и свалишь. Тяглец тоже не спит, заговаривает со мной:
– Нет человека крепше, и нет человека слабже.
И рассказывает про кормщика, как он потерял двух сыновей:
– Лежали на ярусе старик, двое сыновей и я. Стегнуло волной, опрокинуло лодку, выбрались на киль. Семь часов держались, стало уж к берегу подбивать, саженей сто осталось. Вдруг младший крикнул: «Тата, тошно!» И как ключ – ко дну. Потонул. А другой через год поехал в Норвегию, около Вардэ ему перебежка восемьдесят верст была. Закидало взводнями, утонул. Старику не круто сказывали. Помалешеньку. Все думал – вернется, все вернется. Долго на глядень ходил, ждал. Потом волосы рвал на себе. А после таким законником сделался, первый человек на всем Мурмане, и все за молодых стоит, а не за старых. Говорит, что молодой человек лучше, артельнее, а старики только себя знают.
Мы еще что-то говорили, не помню, как я заснул. Разбудил голос кормщика:
– Ребята, грей чайник, тянуться пора!
Но это предложение чая – просто любезность старика, все понимают, что теперь не до того, пора тянуться.
Выбираем бечеву, симку, до голоменного якоря. Пузыри…
– Ну, ребята, море кипит, рыбу сулит! – радуется кормщик.
– Подходи, трещечка, матушка, палтусочек, батюшка!
Глубоко в океане загораются зеленые огни. Движутся к нам, превращаются в зеленых сказочных птиц, потом в белых чаек и под самый конец в больших серебряных рыб.
Тяглец тянет, весельщик подвигает лодку по линии яруса, наживодчик выбирает снасть.
Треска, палтус, зубатка, треска, треска, треска, больше треска.
– Треска идет, треску ведет! – приговаривает кормщик.
– Дай, господи, нос да корму, середку полну, – отвечают другие.
– Треска идет, треску ведет! – повторяет старик.
– Пошли, господи, окупи наши пропои! – отвечают молодые…
– На небе бог, на земле царь, а на воде кормщик, – повторяет мудрец Игнатий в своем стану за чаем, довольный хорошим промыслом. – Слушаются меня, почитают на воде, и дает господь. Вот на берегу… А меня и на берегу не обижают. Мы по-молоду держим, им, молодым-то, что спертый пар в котле.
Игнатий не хвастается, я сам вижу, как молодежь, собравшаяся в стан, почтительно относится к старику законнику.
– Вот почитай мне законы! – просит он, подавая мне книгу. – Сам неграмотный, так прошу почитать, кто знает.
Свод законов Российской империи. Уложение о наказаниях. Сухие параграфы, не имеющие в сыром виде для простого смертного никакого значения. Что я могу растолковать старику, когда о каждом параграфе существует целая библиотека? Что найдет тут для себя этот неграмотный помор, этот водяной царь?
Апокалипсис куда, куда легче, проще истолковать, чем Свод законов. Как попал этот ужасный том в колонию поморов, где нет начальника, где два дня тому назад я мечтал найти осуществление человеческой свободы?
– Откуда, зачем ты достал себе эту книгу, старик?
– А вот послушай! Ты знаешь, я прямой, я их на правду вывожу. Стал меня за это народ в Поморье почитать.
Приходят выборы, а они и выбери меня старшиной. А я неграмотный. Что делать? Писаришке не доверяю, все сам веду, считаю по памяти. Ну, мудрено ли просчитаться, вышла под конец нехватка. Меня судить. Меня-то, меня-то судить! И так присудили, чтобы отсидеть время. Зовут раз. Не иду. Зовут два. Не иду.
Старик нахмурился. Мне стало неловко, стыдно, противно. Тот самый народ, который за что-то высокое почитает старика, тут хочет посадить его за несколько просчитанных рублей.
Неужели же и здесь, на Севере, то же, что и везде?..
Старик нахмурился.
– В третий раз приходит урядник: «Иди, Игнатий, за мной!»
Кормщик поднялся во весь свой гигантский рост, большая волнистая борода, спрятанная раньше, как делают поморы от ветра, под куртку, выскочила, рассыпалась по могучей груди. «На небе бог, на земле царь, на воде кормщик», – промелькнуло у меня в голове. А Игнатий поднял вновь кверху кулак, будто трезубец Нептуна, и со всего маху опустил его на стол.
– Не пойду! – взревел водяной царь.
И сел. Потом я заметил, как на грозном лице, пока стихала раззвеневшаяся посуда, одна за другой разглаживались морщины старика, видел, как вместо них в углах глаз появлялись совсем другие, смешливые. Все светлее и светлее становилось в избушке.
– И не пошел! – засмеялся старик, как ребенок.
– Ха-ха-ха! – покатились молодые поморы.
– И не пошел?
– Нет, – захохотал старик.
Все долго смеялись и, отдохнув немного, спрашивали: «И не пошел?» – и снова хохотали поморы, кормщик и я. Только Свод законов Российской империи в своем коричневом казенном переплете, прищурившись, смотрел на нас и тихонько ядовито шептал: я вам дам, я вам дам!
День был мутный, непрочный, над океаном раскинулся полупрозрачный кисейный шатер с окошком вверху.
– Плешь горит! – сказали поморы, указывая на солнце. – Завтра морянка будет. Перед погодой горит, пылкая морянка хватит.
И не поехали.
Морянка – мурманский праздник, рассуждает Вичурный, и уже с вечера напивается и всю ночь стучится ко мне и кричит: «Мошкара, мошкара!»
За ночь море раскачалось, утром бунтует. У глядня поднимаются белые столбы, и брызги взлетают до самого креста. Из шума волн вырываются крики разгулявшихся поморов. Жутко становится мне. И в простой-то деревне, как разгуляется народ, не очень хорошо, а тут совсем другое. Тут нет женщин, маленьких детей, полей, деревьев, ничего ласкового, нежного. Трезвому человеку тут и спрятаться некуда: в горах ни одного кустика, злой ветер…
Я хочу пробраться на глядень, посмотреть на бунтующий океан, но, не дойдя до креста, отступаю: разбитые за скалами волны дождем перелетают через глядень. Повертываюсь назад, но тут меня встречают несколько пущенных кем-то камней. Это зуйки разгулялись, тоже, как и большие, подвыпили и теперь сражаются камнями на глядне, стена на стену. Спешу присесть за большой камень.
Зуйки – это будущие поморы, тут они проходят свою суровую естественную школу. Вырастают, как птицы, как звери.