Изменить стиль страницы

Долго мы не могли понять ничего, чему учил этот пророк, и только после очень долгих и упорных усилий объяснилось учение «Нового Израиля», то учение, которое, выметая все небесное, обращается к земле. Сейчас мы увидим, какая это земля.

– Бога нет! – сказал он раз и стал, сличая библейские тексты, доказывать несообразность буквального понимания Священного писания.

– Может ли это быть! – стучал он, весь бледный, кулаком в стол. – Все это – выдумки досужих людей.

И поистине было что-то демоническое в этом человеке, когда он так говорил: это было не простое кощунство неверующего человека, а возмущение верующего по-своему.

– Он здесь, на земле, – открыл наконец пророк свою тайну. – Из нас всех Христос.

– Во всем Священном писании нет ни одной буквы неверной, но все это нужно понимать притчей.

– Некогда бог, сотворив природу, вошел в душу человека и с тех пор пребывает здесь, на земле, в душе человека.

– Священное писание есть накопленный опыт о боге, и понимать его надо иносказательно, переводя все на себя.

– Неба нет. Писание нельзя понимать буквально. Люди создали небо, обманывая других людей. Вся истина в человеке на земле и живущем в нем боге.

– Царство божие на земле.

Вот учение, которое по существу своему нового ничего не представляет и обще многим мистическим и рационалистическим сектам. Но вот где начинается нечто изумительное: когда, веруя в то, что царство божие на земле, веруя в каждую букву Писания, что оно есть программа для устройства царства божия здесь, – эти люди приступают к делу осуществления этого царства здесь.

Сотни тысяч людей объединяются верой в земного Христа, какого-нибудь даровитейшего и умнейшего Лубкова. И потом дальше все, как в Писании: и пророки, и Иоанн Креститель, и семьдесят равноапостольских мужей, и семь столпов небесного свода. Даже вся Россия поделена на семь частей света, имеющих свои наименования: 1) Верхняя страна Кем; 2) Нижняя страна Кем; 3) Великая Годаринская равнина; 4) Берега священного Нила; 5) Страна Римского отчуждения; 6) Великий Рим; 7) Палестина.

Тут и своя география:

Закавказье в честь альбигойцев называется «Южная Франция», Елисаветполь – Иерусалим, здесь гроб господний, город Бобров – Вифлеем.

Так создалось царство божие на земле. Пятьсот тысяч людей Старого Израиля и быстро растущая громадная армия Нового Израиля живут вместе с нами в той же России такой своеобразной жизнью, что страшно становится: ведь тут что ни шаг, то отживший миф и легенда, направленная в живую струю земной жизни, ведь это – не люди, а тени. Земля… Что же это такое? Земля – лозунг большинства новейших религиозных искателей. Но что же это такое – земля? Если это текучее творческое жизненное начало, то где же оно осуществляется?

Отклики на смерть Толстого*

I

По нездоровью я должен был сидеть дома в меблированной комнате, дверью выходящей в коридор. На дворе – слякоть, в комнате – пасмурно, в коридоре – мрачно, как в тюрьме. И вот тут известие об уходе Толстого. Сразу стало светло.

«Значит, и в старости можно бежать, значит, это может сохраниться, эта детская Америка, превратиться на остаток дней во что-то большее…» – думал я.

Теперь, вот теперь, когда слякоть везде, старец поднимается и идет…

На глазах всего мира! Выдержит ли? Что, если вернется, что, если все окончится чем-нибудь маленьким?

Нет, никогда, что бы ни было, – у Толстого этого не может быть! Толстой не вернется. Никогда…

Вот это сознание, что Толстой уже не изменит, какой бы он ни был старый, но пошел и будет идти, с самого начала меня подхватило и несло к какому-то большому миру, в котором исчезают перегородки уж всяких меблированных комнат. И я встал и пошел в коридор с газетой, чтобы поделиться с первым, кто встретится, уверенный, что и все должны переживать то же, что и я.

– Хорошо уйти старику, вот если бы он раньше, молодой, ушел, – встречает меня голос.

Я прячусь назад в свою конуру, но господин с «Новым временем» в руках наступает.

– Если бы, – говорит он, – посмотреть на это с точки зрения сближения Толстого с церковью, это другое: зачем он был в Оптиной? Если бы его гордыня, его ницшеанство склонилось перед святым Серафимом. Если бы он ушел, чтобы помириться с православной церковью…

– Знаете, что тогда? – выскакивает дама из соседней комнаты. – Тогда Толстой обманул бы нас всех. Если Толстой так сделает, значит, ничего в России порядочного нет, – я за границу уеду.

– Сударыня… – идет к ней господин.

Но она перед самым его носом хлопает дверью и закрывается.

И я ухожу к себе. Стараюсь понять, почему же так разно действует на людей одно и то же событие, и мало-помалу мне представляется, что и должно так быть, что где-нибудь на Невском в электрических театрах и вовсе никакого действия на людей уход Толстого не окажет, что даже в своей собственной душе есть такие далекие от этого инстинкты. Тут одно: надо поставить вокруг себя ограду, чтобы не лезло ничто постороннее. «Уехал мириться с церковью…» – повторяю я про себя слова из коридора и припоминаю почему-то одного монашка, гостинщика из Оптиной пустыни, которому Толстой сказал:

– Примешь ли отлученного Льва?

– У нас всех принимают, – ответил этот монашек.

Я знаю и эту гостиницу, и этого монаха, я только что там был. Монах этот, худенький, постный, простой сердцем, – лучшее, что я находил в монастырях. Он принял меня ласково, и я, устроившись в нумере, отправился в скит старца Амвросия, куда и Толстой по приезде своем пошел. Тропинка в лесу. У корней высоких сосен – аллея калек и убогих. Колодец, скитская ограда в лесу, ворота. Изумительная тишина в скиту: вокруг скитского сада плотным кольцом сошлись сосны, шумят, а внизу, в саду, листик не дрогнет, бабочка спокойно порхает от яблони к яблоне, от осеннего цветка к цветку. Тут белая келья старца Иосифа, совсем будто могила. И тут-то постучался Толстой. Я не решился войти, мои помыслы были слишком земные и беспокойные, чтобы решиться войти. Я вернулся в гостиницу. Всенощная еще не кончилась. Тот постный монашек-гостинщик сидел на лавочке и рассуждал с приезжим купцом об игумене Варсонофии.

– Вот, – говорил купец, – полковник, а стал монахом, почему бы так?

– Может быть, война его оттолкнула от мира? – сказал я.

Монашек взволновался, напомнил мне об иноке Пересвете.

Я ему опять сказал о войне, кажется, привел пример из последней войны, настаивая, что война христианину не к лицу.

Монашек растерялся, задумался и вдруг, будто найдя ключ ко всему, сказал:

– А православие? Если не будем воевать, придут католики и завоюют.

И он сказал это так просто, так ясно, что спорить уж было и нехорошо, и видно было, что монашек начал подозревать во мне вовсе неверующего человека. Чтобы успокоить его, я подарил ему копеечных брошюр Почаевской лавры, и он с удовольствием принялся их читать вслух. Этот монашек, инок Пересвет, нерассуждающий, верующий смиренно и просто, мне вспоминается очень ясно.

– Примешь отлученного Льва? – сказал ему Толстой.

– Благословляю тебя на войну с католиками, как инока Пересвета, – отвечает монашек.

Возможно ли это?

Конечно, нет.

Лев Толстой и инок Пересвет несоизмеримы. Их разделяет не гордость одного и смирение другого, а разные ступени религиозного сознания. Так, перебирая свои впечатления из прошлого, я опять возвращаюсь к тому же: «Толстой пошел, Толстой не вернется».

Новое известие: Толстой заболел.

Минутное сомнение, и опять то же: умрет, но не вернется.

В наши комнаты приносят газету за газетой.

– Жив?

– Слава богу, еще жив.

В коридоре тихо. Чувствуется, что сходятся возле события концы всех мировых вопросов, что тут завязывается узел.

В последний день не принесли газет. Из коридора я услыхал рыдающий голос: