Изменить стиль страницы

– Нет уж… Довольно мы настоялись перед тобой без шапки, теперь постой и ты перед нами…

– Как тебя зовут?

– Зовут?.. А зимой зовут Кузьмой, а летом зовут Филаретом.

– Го-го-го-го…

Кончилось тем, что землю отдали по дешевой цене в аренду. Нельзя было ничего сделать, все отказались работать, и даже домашняя прислуга ушла…

Я спускаюсь с горы по краю поля из помещичьей усадьбы к мужикам, сеющим хлеб. Сеют и запахивают привычно, обыкновенно, весело, совершенно так, как на своей земле, как будто ничего не случилось.

– Ну, как дела?

– Слава богу! Благодать. По десятинке на душу прибавилось землицы, а у кого есть скотинки побольше – и по две взяли.

– Да как это так вышло?

– А так… умилились господа и отдали.

Старые рассказы

Крутоярский зверь*

Том 1. В краю непуганых птиц. За волшебным колобком i_046.png
I

В Безверске много церквей, и много часовен, и два монастыря. Чудотворные иконы сами явились: Параскева приплыла по речке, Никола так пришел. Не от безверия жителей получил город свое название, а от зверя. В старых книгах так и написано: бе зверь. А богомолки от Темной Пятницы рассказывают, будто и поныне живет этот зверь в омуте озера Крутоярого. Никто зверя не видел, но знают, что губы у него телячьи. Никто зверя не слышал, а известно, что кричит он черным голосом. Слышит и видит зверя только роковой человек, на чью голову кричит зверь: час мой роковой.

В самом Безверске о звере забыли и вспоминают только под пьяную руку, когда приезжает с Крутоярого озера Павлик Верхне-Бродский.

Появляется Павлик Верхне-Бродский по своим пустяковым делам изредка. Первый замечает его монах на пароме и ждет с улыбочкой. Издали кажется, будто на двух худых кобылах едет только борода длинная и серая, как небеленый деревенский холст. Это Тимофей сидит на козлах, а сам Крутоярский барин – бритый: нет у него ни бороды, ни усов на лице, зато на породистом носу есть горбинка, как у шведских рыцарей, от которых будто бы и происходят Верхне-Бродские.

Но всего только одну горбинку на носу оставили своему потомку знаменитые благородные предки. Щеки у Павлика – красные отбивные котлеты, русские, и губы толстые, и круглый подбородок, и брюшко, и лысинка, и рыжая шерсть, видная за расстегнутым воротом, и легкомысленный глаз из-под светлых бровей – все русское, один только нос рыцарский. И не копье в руках Павлика, а длиннейший арапник с пулей на кончике для собак. Любит Павлик, проезжая селом, поднести пулю какой-нибудь сердитой забияке. Ай, как взвизгнет она! Тимофей умирает со смеху. И мужики не обижаются, – им тоже смешно. Самых старых и добрых псов Павлик не обижает, а только передразнивает по-собачьему.

– И веселый же наш барин! – говорят мужики, слушая барский лай из тележки.

В поле достает Павлик из тележки деревянную лопаточку и, чтобы не скучно было и время даром не пропадало, хлопает ею пролетающих оводов, шмелей и жуков.

– Ловко! – одобряет Тимофей.

Крикнет в лугу коростель, Павлик с тележки отвечает по-коростельному, грач – по-грачиному, ворона – по-вороньи, сорока – по-сорочьи, и так похоже, что птицы другой раз на лету оглядываются, будто справляясь: не сорока ли, не ворон ли, не грач ли едет в тележке? Весело, любо ехать Тимофею с таким барином, особенно если встретятся на дороге девицы. Все крестьянские девушки знают Павлика и, чуть только завидят Тимофееву бороду, бегут в сторону – в поле. Но у Павлика длинные руки. Издали он умеет показать такую штуку, что девицы взвизгнут и сядут на месте, а Павлик выскочит из тележки и пустится рожью…

Так едет потомок шведских рыцарей с Крутоярого озера в город Безверск. Если день теплый, то у перевоза, где давно уж с улыбкой ожидает монах, Павлик непременно искупается в речке.

За ним лезет в воду и бородатый слуга. Верхнее-Бродский любит цыкнуть по воде ладонью и обдать струей монаха. Сухой постный монашек по обещанию всю жизнь перевозит людей через реку; ему и не до шуток бы, а тут вот стоит он, опираясь рукой на канат, и улыбается. В серебряный день хорошо в брызгах радуга стоит, на воде собирается распуганная стая верховодок, выглянет и глубинная рыба. Тепло. Налим в глею шевелится. Парит. Рак, довольный, со дна пузырьки пускает. Монашек все стоит и улыбается.

– Лезь, святая душа, – велит Павлик.

И слушается монах. Снимает черную одежду, сухой и желтый погружается в серебряную воду. Верхне-Бродский трижды окунает монаха, приговаривая: «Во имя отца, сына и святого духа».

Синяя река, синее небо, синие маковки церквей на холмах. Хорошо будет вспомнить постному монаху серебряный день в темной келье, когда станет река.

Вылезает на крутой берег Тимофей. Борода его висит, тяжелая, как губка, напитанная водой. Ласточки не боятся Тимофеевой бороды: ныряют в береговые печуры. Верхне-Бродский вылезает красный, покрытый рыжей шерстью, и тащит за собой худого монаха. Сидят трое рядом, обсыхают.

– Стар ты становишься, монах, – скажет Павлик.

– Божья воля, – отвечает монах, – придет время, и вы остареете.

– Я не остарею, я буду лечиться, – теперь это можно: надо только впрыснуть под кожу медвежьи семена.

– Медвежьи?

– Или слоновые… много было опытов: впрыснут старому монаху семена – он и завертится, как стрекоза.

Пройди тут мужик, бродяга, нотариус с удочкой, мировой судья, Павлику все равны, – каждый сядет, и все будут говорить ерунду: на то он и есть Верхне-Бродский, Крутоярский барин, чудак.

Искупаются, оденутся; монах переведет паром, и возьмутся две худые кобылы тянуть Павлика на высокую Тяпкину гору.

– Эй ты, лукавая Арина! – кричит Тимофей на одну.

– Завистливая попадья! – стегает Павлик другую.

На горе – площадь, и церквей видимо-невидимо: везде зеленые, синие со звездочками и синие без звездочек, золоченые и серебрёные маковки. Безверск городок – Москвы уголок, да только улицы зеленые и с боковыми тропинками.

Как покажется из-под Тяпкиной горы седая Тимофеева борода на площади, Полюша – швея в деревянном домике с радужными окнами – покрывает ореховым чехлом свою швейную машинку и спешит одеваться, а главное – пудриться.

Сколько уж лет приезжает к Полюше Павлик; диван пролежал, стены прокурил, а все она его принимает парадно: одевается в зеленое платье с кружевами и пудрится. Такая уж отроду Полюша нарядная. В доме у ней залюбуешься: сама из косточек вырастила большие, до потолка, лимонные деревья; на окнах у ней всегда цветет герань; в углу – строгая икона, на стенах – цари и портреты хороших здешних господ. Тут у Павлика верное пристанище.

Подкатив к домику, он выбирает в повозке самого хорошего леща.

– Не худ ли? – спрашивает он Полюшу.

– Жирен, очень жирен, Павлик, – отвечает Полюша.

В повозке еще много лещей, судаков, глухарей и всякой дичины, но это для других, это потихоньку от Полюши в другие места разнесет Тимофей.

– Не худ ли? – обходя других Полюш, будет спрашивать Верхне-Бродский.

– Жирен, очень жирен, Павлик, – ответят радостно и другие Полюши.

Многие, очень многие женщины в домиках на зеленых улицах любили Павлика, и все такие же напудренные, как Полюша. Образованных женщин Павлик стеснялся, краснел и не знал, куда ему руки спрятать. Полюша все прощала Павлику.

– Павлик приехал, Павлик приехал! – бежит слух по зеленым улицам.

И везде радость, будто пояснело. Все любили Павлика, так что другой раз, подвыпивший, он и сам, расчувствуясь, спросит с дивана:

– Отчего это, Полюша, люди чего-то боятся, говорят о врагах, а я ничего не боюсь и никто меня не трогает? Как-то чудно!

– Ты, Павлик, дите, – отвечает Полюша, – ты живешь, как птушечка, – вот за что тебя все так и любят.

Разутешенный такими словами, Павлик засыпал, и так сладко, что не слышит, как грызут мухи его лысину и как брюшко его, мерно поднимаясь и опускаясь, скрипит пружинами дивана. Спал он сладко: из уголков рта слюнки текли.