Вскоре, однако, нашел новое занятие – ходил по домам и ремонтировал мебель. Но только старинную. За новую никак не брался. «Это разве товар, – говорил, колупая ногтем доску из прессованных опилок, – труха. Ее не отформуешь и линии ей не придашь. Опилки они и есть опилки».
Любил хаживать в мебельные комиссионные магазины. С трудом пробираясь через тесно поставленные шкафы и серванты, поглаживал их шершавой рукой.
Однажды ахнул: батюшки, буфет! Сразу даже не поверил. Колонки да столбики вроде его, он когда-то делал, а цвет – чужой. Кряхтя и задыхаясь, отодвинул буфет от стены и на задней доске, растерев в кровь палец, оттер заляпанную масляной краской надпись: «В. И. Терентьевъ. 1916 годъ».
Старик прижался к буфету, как к живому, оперся обеими руками и замер, прислушиваясь к поскрипыванию рассохшегося дерева. Потом долго с болью вглядывался в разные царапины и выбоины. Вспомнил, как давным-давно купил этот буфет известный писатель, заплатив непомерно высокую по тем временам цену: двадцать рублей. Впрочем, эта же цена была указана и сейчас на табличке...
Почти бегом бросился домой, достал из комода припрятанные на похороны деньги, отсчитал нужную сумму и, едва переводя дух, вернулся в магазин. В новехонький лифт буфет не уместился, так что грузчики тащили его по узкой лестнице на лямках. Викентий Иннокентьевич суетился рядом, оберегая детище от новых царапин. Оправдывался: «Углы-то у нынешних перил вострые. Не ровен час...»
Целый месяц лечил раненное небрежностью и неумелостью людей дерево. Затирал разные пятна, шпаклевал царапины и вмятины, восстанавливал по памяти узоры изначальной резьбы. Бегал по магазинам, подбирая лак и клей. Потом часами любовался «обновой». Вспоминал давнее, молодое, счастливое.
Разменяв девятый десяток, Викентий Иннокентьевич перестал выходить из дома. Лифтом не пользовался, а топать лестницей на восьмой этаж – подламывались ноги, чугунной тяжестью закладывало грудь. Лифта он не то что боялся, а так – «из принципу». По той же причине ни разу в жизни не проехал в метро. Что его удерживало? Кто знает. В бога верить перестал сразу же после революции, иконы снял, но вот, поди ж ты,– в воздух подниматься и под землю спускаться опасался.
Пока трудился над своим деревом – был здоров, а как приказали закрыть мастерскую – сдавать начал.
Окончательно слег, как стукнуло восемьдесят шесть. В больницу себя везти не позволял. Лежал на кушетке, им же когда-то сделанной, среди выстроившихся в ряд у противоположной стены добротно сработанных красивых вещей.
Когда начались сильные приступы болей в животе, согласился все же на больницу. Я наблюдал его в течение нескольких недель. Он не кричал и даже не стонал, а только глухо ухал, вминаясь головой в подушку. Когда отпускало – мы разговаривали...
После операции я сообщил жене печальный приговор: распространенный рак. Старушка тихо заплакала...
Получив пенсию, она спешила на рынок, купить гранаты и ягоды облепихи: они, мол, «улучшают кровь». Каждый день покупала фрукты. Ходила в дальний рыбный магазин и там, у знакомого продавца выпрашивала свежую рыбу.
А днями подолгу сидела возле мужа, в черном платочке, завязанном под подбородком, и сухими пальцами кормила его. По-моему, они совсем не разговаривали,– понимали друг друга по движениям глаз, пальцев...
Казалось, старик спал, но как-то к вечеру открыл глаза и сказал:
– Ты, мать, того, мебель-то не продавай. Помирать соберешься, накажи, чтобы ее в музей какой свезли... Старинной выработки она... Пусть себе люди смотрют...
На некоторое время умолк, а потом у него задрожали веки, и медленно раскрылись усталые-усталые глаза:
– Ты уж извини, если что не так... Любил тебя...– Он дотянулся до ее руки, стал гладить шершавой ладонью.
– Что ты, Викеша, бог с тобой, ты всегда хороший был... добрый... согласный, – она поправила сбившийся на лоб платок, тихонько освободила руку и, положив поверх его руки, замерла.
– И вот еще што... Позови доктора моего, Борисыча...
...Я застал Викентия Иннокентьевича лежащим со сложенными на груди руками и зажатой в них, как свечкой, расческой. Уйти он захотел аккуратным. Редкие седые волосы были расчесаны на прямой пробор, маленькая бородка – клинышком кверху, обнажая худую шею...
Живут в памяти людей имена великого Паганини и того, кто из «простого» дерева сотворял лучшим скрипачам мира скрипки – Страдивари, мастера. Викентий Иннокентьевич Терентьев из той же когорты: мастер. Скромный человек, одержимый страстью, которой был верен всю жизнь.
Смысл жизни
– понятие, присущее любой развитой мировоззренческой системе, которое оправдывает и истолковывает свойственные этой системе моральные нормы, показывает, во имя чего необходима предписываемая им деятельность.
В газете «Собеседник» было напечатано такое письмо:
«Здравствуй, «Собеседник»! Я учусь в десятом классе. До десятого класса я была озорной, веселой заводилой-девчонкой. Теперь все изменилось. Я уже не могу смотреть на жизнь по-прежнему. Меня мучает то, что за все мои семнадцать лет я не принесла никакой пользы. Кто я? Зачем я живу? Что хорошего я сделала? Не знаю. Хорошие отметки (я – отличница), дисциплина, активность в школе – вот и все?
Я люблю читать. Прочла много книг. Мне кажется, что герои книг – необыкновенные люди. Есть ли сейчас такие? Если бы ты знал, «Собеседник», как я завидую жившим во время революции, первых пятилеток, Великой Отечественной, поднятия целины! Вот были люди! И у всех у них в жизни была какая-то цель. А какая цель у меня? Получить профессию, выйти замуж? Все это кажется таким обычным.
Дело в том, что у нас, у нашего поколения есть все. Мы не голодаем, не живем на улицах под открытым небом, мы хорошо одеваемся (опять-таки с помощью родителей), о войне читали лишь в книгах, газетах или видели ее по телевизору. Почему же мне чего-то не хватает? Да, я мечтаю о подвигах (да и кто об этом не мечтает?), я хочу, чтобы моя жизнь не была скучной, однообразной. Но как, как этого добиться? Меня часто называют «слишком романтичной», говорят, что я «многого хочу». Но разве можно жить иначе?
Я не пишу фамилии, понятно почему. И все-таки я уверена, что не только я так думаю и что со мной согласятся многие.
С уважением, Лена, 17 лет. Елец».
Однажды, рассказывают, Александр Грин слушал чтение новой повести молодого автора. Очень внимательно и очень доброжелательно слушал: в нем всегда жила, не всегда выходя наружу, суровая нежность к людям. И вдруг рассердился – услышал в повести такие слова: «Небо было как небо».
«Небо было как небо... – повторял Грин, нахмурившись. – Небо – как небо?». И добавил расстроенно: «Так – нельзя».
Мне вспоминается этот маленький эпизод из жизни большого романтика, когда я читаю письмо Лены. «Слишком ты романтична», – говорят ей подруги, и в этом утверждении слышится упрек: «Много хочешь», и в этом упреке слышится вопрос: «Что тебе еще нужно?»
«У нас, у нашего поколения есть все, – утверждает, впрочем, и сама Лена. – Мы не голодаем, не живем на улицах под открытым небом (небо – как небо?), мы хорошо одеваемся, о войне читали лишь в книгах, газетах или видели ее по телевизору». Это общее для всего поколения благополучие Лена дополняет своим, личным: отличница – что не так часто сегодня встречается в десятом классе и хотя бы поэтому дает основание для определенной гордости собой. Общественница – и это, как известно, должно существенно наполнять жизнь. Дисциплинированна, что тоже, как всякое умение владеть собой, приносит удовлетворение.
И вдруг такая неудовлетворенность...
Такое томление души, такое ощущение неполноты жизни, такая обделенность даже! Все, кажется, есть для счастья, нет только одного – самого счастья. Отчего так? Почему? – спрашивает Лена, вынося свои вопросы на наш с вами суд. Как часто мы еще боимся этой смутной, вдруг подступающей к тебе и в середине пути, не только у его начала, тоски, как гоним от себя эти внезапно настигающие во вполне благополучных буднях вопросы, свидетельствующие о каком-то ином неблагополучии, как часто ссылаемся при этом то на атмосферное давление, то на солнечную активность, то на расстроенные нервы – все лучше, кажется, чем эта неудовлетворенность. И не понимаем того, что она-то, быть может, и есть лучшее в нас – нет ничего хуже, как известно, самодовольного оптимизма.