Горные холодные воды Каменицы с приглушенным рокотом струились по широкой щели, пробитой в незапамятные времена в каменных склонах Соняшной горы. Сквозь прозрачно-синюю толщу воды виднелось дно, заваленное обомшелыми глыбами, серым шершавым плитняком и обточенной, костяной белизны галькой. Тяжелые темные карпатские кручи поднимались над долиной Каменицы.
Гойда посмотрел на колокольню, покачал головой. «Ловкачи эти черные праведники. Проповедуют царствие небесное, а сами захватывают на земле райские уголки. Санаторию или дому отдыха на этом месте красоваться, а не девичьей тюрьме».
Монастырь стоял над Каменицей, на почти отвесном сорокаметровом гранитном обрыве. Белые его стены, оцинкованная крыша, купол с золоченым крестом и колокольня резко выделялись на мрачном фоне гор.
В сером лбище обрыва вырублена узкая крутая лестница. Она начиналась у самой воды и вела вверх, к глухой, откованной из железа монастырской калитке.
У первой ступеньки лестницы покачивалась на воде узконосая легкая лодка. На ее корме сидела женщина в черном.
Гойда приложил к углам рта ладони, закричал:
— Ого-го-го-ro!… Давай!
— И-и-иду!… — сейчас же откликнулась монахиня. Голос ее, сильный, певучий, пролетел над Каменицей, отразился в прибрежных скалах и замер в дальних виноградниках.
«Это она, Мария! Ишь какая голосистая», — улыбка тронула губы Гойды. Он сел на морщинистый камень, лежащий на берегу. Взгляд его ни на одно мгновение не отрывался от реки.
Черная лодка медленно, с трудом преодолевая сильное течение, подходила к левому берегу. На корме, энергично и умело работая шестом, стояла Мария. На ней черное глухое платье, черный платок. Только лицо белеет да руки. «Молодая, красивая, — подумал Гойда, — ловкая, острая на язык, а добровольно забилась в монастырскую дыру. Такой дивчине надо не богу, не игуменье служить, а жизни. Как бы ее вытащить отсюда? Дремлет горком комсомола. А ты?… А тебе все некогда… Эх, ты! Хочешь чужими руками творить добро».
Острый просмоленный нос лодки зашуршал на прибрежной гальке. Мария сдвинула платок на затылок и, опираясь о шест, приветливо посмотрела на казнившего себя Гойду.
— День добрый, — пропела она, не желая замечать его хмурого выражения лица.
— Здравствуй, Мария. Жива? Здорова?
— Слава Иисусу, жива и здорова. А ты?
— И я, как видишь, еще не на том свете. Перетащишь на правый берег?
— Садись!
Он прыгнул в лодку. Мария уперлась шестом в каменистое дно, с силой оттолкнулась от мели. Бешеные струи Каменицы подхватили и понесли лодку. Мария несколькими толчками шеста выровняла ее и направила к монастырю.
— Где же ты так долго пропадал, Вася?
— В Москве, Ленинграде, на Кавказе. А что?
— Так… Вся полонинская рыба по тебе соскучилась: выставится из воды, очами лупае и ждет, ждет. И я… соскучилась.
Мария сдержанно засмеялась.
— А разве ты рыба?… Кто ты, Мария? — вдруг спросил Гойда. — Чем на земле держишься?
Он без улыбки, серьезно, пытливо смотрел на девушку. Пять лет прошло с тех пор, как он увидел ее во дворе яворской портнихи Марты Стефановны Лысак, а все такая же: цветущая, задорная, лукавая. И старушечий, аспидно-черный платок не затемнял веселого блеска ее глаз, чистую свежесть лица, жаркие губы. Даже под дремучим одеянием монахини, рассчитанным на то, чтобы надежно скрыть возраст, легко угадывалось сильное, ловкое тело девушки, выросшей на лесном и речном приволье.
— Кто я?… — вскинув голову, спросила Мария. — Да разве ж ты не видишь?
Она бросила лодку на произвол течения. Тоненькая, гибкая, как шест, на который опиралась, с наивным удивлением смотрела на Гойду, ждала, что он скажет, поощряла его сказать что-нибудь смелое, ласковое. Он хмурился, молчал.
— Не видишь?… Ну, если так, я сама скажу, кто я. Иди к Медвежьему потоку и жди меня. — Она опять энергично заработала шестом, выровняла ход лодки.
— Я тебя не приглашал, Мария, и не имею права ждать.
— А я не гордая, могу и без приглашения прийти.
— Но зато я гордый, Мария. Почему ты не уважаешь меня? — помолчав, спросил он с горечью.
Она покраснела до слез, искренне встревожилась.
— Что ты, Вася!… Уважаю. Очень. Больше всех на свете.
— Почему же так разговариваешь?
— Как? — Глаза ее испуганно расширились, а от щек отхлынула вишневая свежесть.
Он отвел взгляд в сторону, опустил руку в тугую, холодную воду Каменицы, сказал:
— А вот так… будто мы с тобой не старые добрые знакомые, а черт знает что… петушок и курица, будто играем, охотимся друг за другом. Мне это неприятно. Яне ожидал… не заслужил.
Мария поспешно закрыла рот ладонью, чтобы не засмеяться громко, на всю округу, не всполошить в монастыре игуменью и ее соглядатаев.
— Чего ты? Чем я тебя рассмешил?
— Ничем. Все серьезно, очень серьезно. — И она опять залилась беззвучным сдавленным смехом.
— Напрасно ты вот так, смешливая, негордая девушка. Не тот я, за кого ты меня принимаешь. — Он помолчал, подбирая слова. — Слабых и беззащитных не завоевываю и в плен не беру. — Он попытался улыбкой смягчить свой суровый приговор.
Она не обиделась, не перестала смеяться, вела себя как победительница.
— А ты попробуй раньше, Вася, какая я, слабенькая или сильная, а потом и отрекайся. Подступись, замахнись — тогда и увидишь, беззащитна ли я.
Она ближе придвинулась к нему, словно для того, чтобы ему удобнее было выполнить ее просьбу. Он поспешно, почти испуганно отодвинулся. И сейчас же ему стало неловко и стыдно. Кого и чего боится? Правду ей надо сказать — сразу отрезвеет, образумится, обретет гордость.
— Слушай, Мария.
— Слушаю, Вася! Говори, каждое твое слово в сердце ляжет.
— Так вот!… Я уважаю твое человеческое достоинство. И буду уважать. Понятно?
Членораздельно, строго и внушительно, без единой веселой искорки в глазах произнес эти слова Гойда, а она не приняла их всерьез. Смотрит на него беспутными озорными глазами, машет шестом, вся изгибается, властно гонит тяжелую лодку поперек быстрого, шумного течения Каменицы и беззаботно смеется.
— Вася, миленький, лет через сорок будешь уважать мое достоинство, а сейчас…
— Ну, знаешь, Мария…
— Знаю! Не нравлюсь я тебе, не люба. А я, дура, думала…
— И зря думала. Я тебе никаких авансов не выдавал, ничего не обещал. А потом… не все твое, что плохо лежит, не все хапай, что нравится. Такого правила я давно придерживаюсь.
— Ой, какой же ты чистенький, Вася, какой сияющий, словно младенец на чудотворной иконе!
— Ладно уж, какой есть. Поговорили, хватит! Причаливай к берегу побыстрее.
— Не бойся, не утоплю, я не мстительная.
Еще три-четыре толчка шестом — и лодка шаркнула бортом о толстые дубовые сваи монастырского причала. Гойда выпрыгнул на дощатый помост.
— Спасибо за труды.
И решительно, не оглядываясь, он зашагал по правому берегу, засыпанному сырой от ночного дождя галькой. Казалось, он уже забыл о Марии. Нет, он думал о ней. Интересно, а какая она там, в монастыре? Наверно, тихоня из тихонь, скромница, глаз от земли не отрывает.
Нет, он не должен думать о такой притворщице, вертихвостке. И встречаться с ней не должен даже вот так, случайно. Забыть ее, забыть! С сегодняшнего числа, с настоящей минуты.
Монастырь скрылся, время шло, донесся говор быстрой воды и камней, стало прохладнее, сумрачнее, однако Мария не выходила из головы. Неотступно следовала за ним. Он поднимался по тропе, пробитой на дне ущелья, и Мария незримо шагала рядом. Вдыхая утренний аромат горных трав и цветов, вспомнил запах ее волос. Взглянув на Медвежий поток, увидел в зеркальной ключевой воде ее лицо.
Остановился, встряхнул головой, усмехнулся. «Чертовщина, да и только. Эх, Василь, Василь!… Хватит кривить душой, сознавайся! Нравится дивчина?… И еще как нравится!»
В кустарнике на высоких берегах потока послышался тихий шорох.