Изменить стиль страницы

— Так что, Хряк, идешь или нет? Сколько можно жевать одно и то же!.. Я ж сказал, что заплачу за этот день. А потом, знаешь, если бы ты меня попросил как друга…

— г Ну ладно, пошли, раздавим по одной, там видно будет. Пока что я хочу разуться, потому что нет больше сил терпеть.

Так вот мы и пошли вниз по дороге, и Окурок поплелся за нами, приотстав на несколько шагов. Подойдя к Посйо, мы зашли в харчевню тетки Эскилачи, где остановились и давешние торговцы. В кухне уже разожгли хороший огонь, там собрались погонщики; они сидели и завтракали жарепыми колбасками со ржаным хлебом и запивали молодым вином. Я, как уже говорил, в ту минуту чувствовал, что на меня вот — вот нахлынет «задумка» — она всегда ходит где‑то рядом, когда я начинаю делать вещи, которые точно знаю что делать не надо. Во всяком случае, чувствовал я себя как побитый, и обидно было, что так и не пошел па работу — хотя бы только убедиться, что ее отменят из‑за дождя. А уж тогда‑то я был бы спокоен: не я от нее убежал и не моя вина, что не сдержал обещания, которое дал Балаболке и из‑за которого выходил утром из ее дома такой довольный, каким давно уже не бывал.

Там, на кухне, было тепло по — домашнему и стоял тот особый дух, что всегда идет от харчевен зимой и так согревает душу и разгоняет мрачные мысли, что, бывает, бродят у тебя в башке до того, как войдешь. И еще пахло жареной колбасой и молодым вином, да каким вином: игристым, достаточно было взглянуть, как оно пенится, когда его наливают в кувшин!.. Снаружи дождь начинал расходиться вовсю, прямо стеной стоял, и кругом снова потемнело, словно день повернул назад, к ночи. Когда открывали дверь, то порывы ветра долетали до кухни, задувая огонь и раскачивая ряды колбасок, подвешенных над очагом…

— Как, сеньор? Да я не отвлекаюсь от своего рассказа ня на секунду… Я говорю обо всем с самого начала, одно цеплялось за другое, и если бы одно не произошло, то не было бы и другого.

— Какие еще оправдания? Мне не в чем оправдываться, потому что я ничего не сделал, а если ты просто видишь то, что происходит у тебя па глазах, то в этом никакой твоей вины нет, хотя бы кому и нужно было потом тебя виноватить.

— Факты?! Факты — вот это все: и то, что происходит вокруг тебя, и то, что внутри тебя. Что было вокруг, прошло, и осталось только то, что было внутри, и оно сидит во мпе, и если вы мне не дадите от него освободиться, то мне все едино: что было и чего не было.

— Боже спаси и сохрани! Я к вам со всяческим уважением, как вы того заслуживаете. Но я говорю как умею, и по — другому я говорить не могу, как тут ни крути. А кроме того, эти самые факты, о которых вы говорите, как ни старайся, а не идут мне на ум один за другим, по порядку, а все вместе и перепутавшись, будто и время все перепуталось, и каждый час перепутался с другим и не хотят распутаться. Еще те вещи, что произошли днем, я могу, если хорошенько подумаю, расставить как‑нибудь по порядку. Но что было ночью… Ночью произошло столько всякого, да еще все так сразу, что мне даже кажется, что не могло хватить па это времени, что это длилось много ночей подряд — или одну ночь, но очень длинную, не разделенную днями, или что все происходило вообще без порядка, что не было никаких «до» и «после», а как — я и сам не могу понять… Притом на меня еще несколько раз накатывала «задумка», а когда она приходит, то я не чувствую времени — и вообще ничего, будто есть я и нет меня…

Так вот, возвращаясь к нашему делу. Тетка, Эскилача как унюхала, что деньги имеются, так соорудила нам яичницу с картошкой, луком и колбасой и еще поджарила перца, и мы там же все и съели, на кухне, прямо у огпя, где погонщики жарили молодые каштаны — они их привезли целый мешок.

— Ну ясно! Я бы и спрашивать об этом не стал ни одного настоящего христианина из этих мест… Что ж нам, всухомятку, что ли, есть? Выпили по нескольку стаканчиков…

— Не знаю, за все платил Клешня, но два — три кувшинчика было, по два стакана каждый, что в общем‑то не много для троих молодых парней из наших мест. Винцо было молодое и так и играло, а потому прошло легко, почти незаметно… Плохо было то, что Окурок уперся: подавай ему еще и бутылку водки — у него‑де насморк… Ну и мы ему чуть — чуть помогли…

Когда мы с этим покончили, то сам я, своей волей, так и не сдвинулся бы оттуда. Так было хорошо сидеть в тепле, есть, пить, слушать шутки погонщиков у очага, который пылал вовсю, а каштаны в нем лопались с треском, а на улице в это время дождь лил как из ведра. Но Окурок уже натянулся как струна, поднял кверху нос, будто нюхал воздух, а голову откинул назад и вобрал в плечи, как горбатый. Сзади на шее у него виднелась незажившая рана, и она ему не давала покою. Из нее все сочилась сукровица, которую он стряхивал пальцами время от времени — и каждый раз при этом ругался. Один из погонщиков его уже спросил, что это за местная болезнь такая: красные волдыри на загривке…

Мы сидели уже больше часа, когда Эскилача отозвала меня в сторонку — а до этого я видел, как она говорила с одним из погонщиков, поглядывая в нашу сторону, — и стала просить, чтобы я, мол, увел отсюда этих забулдыг, которые вылили в себя уже два полуштофа водки и требовали еще; и что, дескать, полицейский наряд делает обход около девяти часов и всегда заходит к ней; и что у нее тут трактир для честных коммерсантов, которые едут на ярмарку, люди все приличные и рассудительные, а не забегаловка для городских кутил и пьяниц; и что вообще мне не мешало бы вернуться к себе домой, то есть хоть к Балаболке, хоть к матери, если уж я не могу в таком виде идти на работу.

Совет был хороший, но от мысли, что мне нужно снова надевать башмаки и ковылять по грязи, с моими‑то живыми волдырями, меня аж в жар бросило. Я так ей это и сказал, и через некоторое время она позвала меня в комнату и заставила снять носки, от чего я света белого не взвидел и проклял даже господа бога, извините за выражение. Потом заставила меня сунуть ноги в таз с горячим чесночным отваром, потом обложила мне их там, где была содрана кожа, листьями подорожника из своего сада, потерев их сначала в руках и смазав, извините за выражение, свинячим жиром, так что я прямо разомлел… Когда она уже кончала меня обхаживать, давая мне непрерывно советы (она ведь подруга моей матери и вообще женщина с большим разумением), то вдруг появились эти двое, уже под здоровой мухой, и ну отпускать всякие гиусные шуточки, потому что застали меня сидящим на кровати. Это они, значит, намекали, что я вроде в полюбовниках у тетки Эскилачи, которая мне в матери годится.

После всей грызни и мордобоя, что были промеж ними, после всех пропущенных стопок и сидения у огня лица у них были распухшие и багровые, как те размалеванные рожи, что носят на карнавале. Когда я их увидел таких, то совсем уж было решил, что больше никуда с ними не иду, но в этот самый момент вбежал один погонщик и затараторил: только что, мол, пришла полиция, ищет каких‑то хулиганов, устроивших большую потасовку утром на глоссе, а раззвонили об этом бабы, которые с утра пораньше идут в город на рынок торговать зеленью. И это, похоже, те же самые драчуны, что подняли дым коромыслом в субботу вечером в трактире Репейника. Я ему не поверил, так как за версту было видно: этот парень из тех, что любят пули лить. Загнул же он о каких‑то торговках, а я ведь прекрасно знал, что никто, кроме шедших с упряжкой, не видел, как эти двое лупили друг друга па чем свет стоит. Погонщики же и распустили об этом слух, потому как люди они — дрянь, и язык у них болтается что твоя тряпка, да и нахальства много, которого всегда наберешься, если шатаешься по свету.

Но так или иначе, пора было смываться… Мы вышли через сад и двинулись по тропинке, что вела задами к мосту Пеламиос, и все время, пока шли, ливень хлестал без передышки. Небо нависало прямо над нашими головами, темное и тяжелое; сплошная стена дождя разрывалась, лишь когда налетали порывы холодного ветра. По берегу Барбаньи мы понемногу дошли до окраин Бургй и там спрятались под мостом. Ребята, которые в трактире налакались так, что едва передвигали ноги, повалились на землю, завернулись в покрывала и через минуту уже спали без задних ног, и при этом храпели как свиньи. Город, казалось, заливало небесными потоками, и не было в них просвета, и от этого делалось грустно на душе. Уже и жаль было, что не выпил больше, потому что — после всего, что было, — я снова чувствовал, как подползает ко мне «задумка» — пока еще вроде издалека, но вот — вот накатит, и сгину я в ее черноте, как всегда бывало…