Изменить стиль страницы

Обычно он входил в большую столовую чуть позади дяди Альфонсо, словно прикрывая его с тыла, и, после того как его протянутые Сегунде руки подвергались тщательному осмотру, почтительно склонялся перед Кларой и говорил, спрятавшись за бруствером темных очков, которые почти никогда не снимал: «Сеньора, я с величайшим удовольствием вижу, что вы находитесь в добром здравии… я у ваших ног». Но в тот день управляющий вел себя совсем по — другому. Взъерошенный, взволнованный, он то и дело снимал и надевал очки, в рассеянности бессмысленно вертел их в руках. И тогда я понял: что‑то в лице этого человека мепя необъяснимо беспокоило и раздражало. Дядя Либерио весело улыбался и ногой подталкивал меня под столом. Я взглянул на него и, заметив, что он глазами указывает мне на управляющего, снова посмотрел на этого человека и уяснил, в чем дело: его маленькие, словно заплывшие после долгого сна глазки были в ту минуту со — вершенпо красными и прозрачными, что придавало ему по- истнне ужасающее, дьявольское выражение. Конечно, ужасало оно только меня, а дядя Либерио так веселился, что в какой‑то момент мне стало страшно, как бы он не расхохотался, а это, я думаю, было бы кошмарно — ведь над столом, словно зловещая птица, застыло напряженное ог’идание. Внезапно Сегунда притворно закашлялась, управляющий вздрогнул, и осколки его очков утонули в тарелке с супом. В ту секунду я, столь же испуганный, как и он, вскинул на него глаза и увидел, как эти его малюсенькие дырочки светлели, постепенно желтели и стали совсем желтыми. Тут дядя Альфонсо рассмеялся и сказал: «Но, дружище, что с вами такое сегодня? Вот увидите, через двадцать четыре часа все утрясется». Тогда пристыженный управляющий опустил веки, конечно для того, чтобы скрыть свой недостаток, и дрожащим голосом произнес: «Дон Альфонсо, мне кажется, это дело надо передать в гражданскую гвардию», и дядя Альфонсо тут же одобрил его мысль, мягко и без тени гнева упрекнув управляющего в том, что это не было сделано раньше.

Нет для меня воспоминаний более неприятных, чем о долгих застольях, когда в столовой, помимо управляющего, сходились наш приходский священник, полковник де Томас — друзья и сообщники дяди Альфонсо по махинациям с продовольствием, — начальник моего коллежа, бывший одновременно духовником всей семьи по неоспоримому выбору Сегунды, и старая фурия донья Энрикета Вальма- седа, знакомая моей покойной бабушки, для которой все люди были существами заведомо греховными вне зависимости от того, исповедовали они католическую религию или нет, и по справедливости всех их (за исключением ее самой) следовало ненавидеть и карать, а все вышеперечисленные люди по воле случая великолепно доказывали ее мудрость. Под аккомпанемент заунывных патриотических песнопений Педро Себастьяна обед превращался в суд инквизиции, участники которого, обладая истинными духовными ценностями и безошибочным чувством приличного, судили и без колебаний приговаривали к адским мукам весь род человеческий.

Сначала в детстве, а потом и в юности они приводили меня в смятение и ужас: несомненно, присутствие за столом сына самого страшного чудовища, какое только можно себе вообразить, наносило несмываемое оскорбление этим людям, особенно полковнику и донье Энрикете, ко торая без всякого стеснения иногда поглядывала на меня и с железной непререкаемостью произносила свою излюбленную фразу, звучавшую как приговор: «Не понимаю, почему заразу не вырвали с корнем», а затем пророчески вздыхала: «Дорогой Альфонсо, ваше великодушие приведет к большому несчастью». После обеда сидение за столом продолжалось безнадежно долго, и только в сумерках его венчала нескончаемо длинная молитва, после которой священник — член конгрегации Святой Марии — нудным голосом призывал благословение божие на каудильо, на славное испанское воинство, на мучеников крестового похода, на иностранный легион, папу римского и еще на многое и многих, а мы все, включая и прислугу, которую вызывали в столовую специально для этого, должны были терпеть от начала до конца.

Посерьезнев, дядя Альфонсо встал из‑за стола и велел управляющему идти за ним, «чтобы поподробнее обсудить это дело». Тот быстро вскочил и, снова склонившись перед Кларой и повторив «я у ваших ног, сеньора», поспешил за хозяином. Только после этого поднялась Сегунда, а за нею и мы. Дядя Либерио, не в состоянии больше сдерживать смех, передразнил управляющего, преувеличенно низко согнувшись перед старой молчуньей со словами «с вашего разрешения, сеньора». Дядя Либерио задержал меня при выходе и, взяв за руку, спросил: «Ну как, как тебе понравился этот человек с разноцветными глазами?» Тогда я тоже задал ему вопрос, ответ на который мне мучительно хотелось получить уже лет восемь или десять, с тех пор как мой брат ушел на войну: «Либерио, а почему, если мой отец, и ты, и мой брат были на войне, почему же дядя, который моложе тебя и старше Альфонсо, не был на войне? Я этого никак не пойму». Либерио внезапно стал очень серьезным и, бросив мне: «Представь себе, я тоже», пошел к себе в студию, оставив меня в ошеломлении посреди коридора.

Проходя мимо двери кабинета, я услышал, как человек с разноцветными глазами в полной растерянности кричал: «Но, дон Альфонсо, они же говорят, что убьют меня!»

На исходе 1937 года, через шесть дней после того, как мой брат добровольцем отправился на войну, за столом сидели только мы с дедом, если не считать Сегунды, которая никогда не отлучалась со своего поста. Тишина стояла такая плотная, что казалось, ее можно было потрогать. Дед словпо делал над собой большое усилие, когда говорил мне дрожащим голосом: «Садись, мой мальчик, сегодня рядом со мной, справа». На лице у Сегунды, конечно, отразилось неодобрение, а я пошел к деду, замечая, как он становится все более старым, по мере того как я приближался и лучше видел его. Я испугался. Я предчувствовал песчастье. Довольно долго и после того, как подали первое блюдо этого печального ужина, дедушка держал руку на моей голове, а сам пристально смотрел на небольшую горку зелени. Вдруг он начал быстро мигать, и по глубоким бороздам его морщин тихо скатилась слеза. Он взлохматил мне волосы и сказал, чтобы я ел, а сам отодвинул свою тарелку. «Сегунда, вели, чтобы мне принесли кофе с молоком», — сказал он. И Сегунда ушла, оставив нас наедине. Тогда дед посмотрел на меня и спросил, знаю ли я, куда отправился дядя Альфонсо. Слова застревали у меня в горле, и я просто покачал головой, не знаю, мол, куда поехал дядя Альфонсо, а в горле у меня все жестче становился ком, похожий на мясо индюшки, но такой невероятно твердый, что я с трудом мог дышать. Я произнес: «Дедушка, что с тобой?» И бедный старик наконец мне сказал, что моего брата Альфонсо убили и дядя Альфонсо поехал за его телом. Вот в чем заключалась тайна. Потом он добавил: «Какая ужасная, ужасная война, я бы хотел, чтобы бог меня прибрал раньше и я не видел ее в своей семье». Вошла Сегунда, и в горле у меня уже не было того комка, но я застыл как столб, я не шевелился, не плакал, ничего не говорил, хотя, конечно, понимал, какая это страшная новость. Однако я внезапно ощутил, что после нескольких месяцев разговоров о войне она стала реальной. В моей голове упорно звучали слова деда «ужасно, ужасно». Я не мог, никак не мог представить себе моего брата Альфонсо мертвым. Я словно видел его, одновременно ребенка и мужчину, высокого и могучего, как дерево, когда он прощался с нами, заливаясь слезами. А в голове все звучало и звучало то слово, которое превратилось в магическое заклинание, внезапно изменившее всю мою жизнь: «ужасно, ужасно, ужасно…» Дедушка, поняв, что я тоже не прикоснусь к еде, сказал: «Сегунда, вели принести мальчику стакан горячего молока». И Сегунда снова вышла из столовой. Дедушка поднялся со своего кресла главы семейства и подошел к балкону, ближе к холодной ночи. Я тоже встал и, обхватив его руками за пояс, разрыдался.

Немного успокоившись, мы продолжали сидеть вдвоем — дедушка и я. Все часы в доме давно уже пробили двенадцать. Дедушка говорит: «Мы должны попытаться сообщить об этом твоим родителям» — и снова замолкает, а потом спрашивает, не хочу ли я, чтобы мы написали им письмо, хотя, вероятнее всего, оно никогда не попадет по назначению, потому что, по последним сведениям, родители мои находились под Мадридом возле Аранхуэса, в пока еще республиканской зоне. Это был единственный раз, когда я писал отцу письмо. Дедушка диктует очень, очень медленно, а я своим детским почерком пишу на тетрадном листе: «Дорогие родители! Мы пишем вам вместе с дедушкой, потому что мы должны сообщить вам очень печальную весть, что ваш сын Альфонсо пошел добровольцем на войну ровно шесть дней назад, в рождество, с колонной фалангистов, таких же, как и он, добровольцев, которая направилась в Мадрид. Но сегодня утром мы получили телеграмму, в которой говорилось, что наш дорогой Альфонсо погиб от шальной пули, когда проходил обучение вместе со своими товарищами. Дядя Альфонсо поехал за ним, и мы думаем, что завтра он привезет тело, чтобы мы похоронили его здесь и чтобы он не лежал неизвестно где. Мы хотим, чтобы война скорее кончилась, потому что это очень большое несчастье и ничего из нее не получится, кроме смерти таких же испанских юношей, как наш Альфонсо. Дедушка вас обнимает, а я крепко целую. Возвращайтесь скорей».