Для него изучение неба было отдыхом и праздником ума, привыкшего к тщательным наблюдениям и беспощадным проницательным напряженным раздумьям.
Но на этот седьмой день он не дотронулся ни до пера, ни до бумаги. Он сел, распахнул окно, устремил глаза на звезды и позволил мыслям унести себя назад в Италию, в свою родную страну, где он не был двадцать семь лет и которую никогда не узрит. Покидая ее, он был еще молод, неполных тридцати лет, но и теперь он со страстной остротой помнил муку того прощания. И сейчас он воочию видел с отплывающего парохода залив, сужающийся на глазах в крохотный кружок. Каждую неделю он сурово упрекал себя с чувством вины, что память о прощании брала верх над долгом служения, и что больнее, чем расставание плоти с отчизной, с домом, с родителями, с сестрой и братом, было расставание духа с его возлюбленной Вителлией, полюбившей брата больше, чем его.
Все годы он каялся в этом грехе, в том, что обратился к Господу и Святой Марии не из преданности им, а потому что Вителлия не полюбила его. Конечно, ни она и никто другой об этом не знали. Брат его был статен и сурово красив, были у него обворожительные томные карие глаза, а Вителлия — высокая, бледная, легкая, как олива в новой листве, и краски ее мягки, тихи и туманны. Она была на голову, да еще с шеей выше его, румяного коротышки. Никто и не принимал его всерьез. Он всегда был весел, потешен, полон шуток, а его маленькие глубокие темные глаза лучились смехом.
Он не перестал шутить и после женитьбы брата, но ждал и хотел увидеть, будет ли брат добр к Вителлии. Нет, не о чем было сокрушаться. Брат оказался добрым мужем, и хоть был малость скучноват в великолепии своего облика, став женатым человеком и ожидая вскоре ребенка, он вошел в винное дело отца, стал ему подспорьем, и они жили счастливо. Нет, совсем не о чем было сокрушаться. Тогда испугался Андреа силы своей страсти. Он понимал, что не сможет скрыть ее иначе, как подчинив себя воле судьбы. Почти год прошел в жару и муках, пока он осознал, что нет для него иного, как принять пасторское служение в какой-то дальней стране, и обратился к отцам в своем селении.
Все родные смеялись — над ним все смеялись — а Вителлия чуть не разорвала ему сердце, прильнув к руке и обратившись голосом, всегда звучавшим для него слаще музыки: «Но ответь мне, брат мой Андреа, кто же станет играть с моими детьми и кто будет всегда в моем доме?» Он покачал головой и безмолвно улыбнулся, и она с удивлением увидела, что глаза его полны слез. «Но разве в этом твой долг, Андреа, если тебе так тяжко?» И он кивнул.
Да, да, так и свершилось давным-давно. Многие годы он не позволял себе вспомнить о ней, потому что она была женой другого человека, и вечер за вечером восходил к звездам со страстной молитвой об упокоении. Ему казалось, что он никогда не сможет достаточно искупить свой грех любви к Вителлии больше, чем к чему бы-то ни было иному, до самого конца. Поэтому он беспощадно отказывал себе во всем и заставлял себя исполнять все самые омерзительные обязанности. Однажды, когда его плоть, сгорая, жаждала ее, он бросился на зимнюю улицу, нашел там дрожащего нищего, уложил его в свою постель и укрыл своим одеялом, а сам пролежал, вытянувшись, с ним рядом всю ночь, сжав зубы и с тошнотой в желудке. Но утром, торжествуя, он сказал своей плоти: «Вот теперь ты успокоишься и перестанешь меня терзать!» Отсюда улыбчивая трагедия его глаз и постоянная молитва о даровании сил сносить свое бремя.
Однажды почта принесла конверт в траурной рамке — первое письмо ему за многие годы. Он вскрыл, и в нем было известие о смерти Вителлии. Тогда, казалось, ему было даровано некое успокоение, и он стал позволять себе этот отдых по вечерам седьмого дня, и даже разрешал себе немного подумать о ней. Теперь, после ее смерти, он мог вообразить ее в том, ином мире, шагающей вольной и легкой походкой среди звезд. Теперь она была ничьей женой и не принадлежала никому. Теперь она стала частью неба, и можно было думать о ней как о звезде, не совершая греха.
Молитвы его о силе сносить бремя стали менее жарки и более умиротворённы. Когда один школьник сбежал к революционерам, он вздохнул и направился на поиски, нашел его, и говорил с ним ласково, умоляя вернуться к плачущей матери.
— Бог дал нам жизнь и долг исполнить свое назначение, — говорил он, мягко улыбаясь и обняв мальчика за плечи.
Но мальчик отбросил его руку и отстранился:
— В революции нет Бога и нет долга, — сказал он надменно, — мы свободны и исповедуем Евангелие свободы для каждого.
— Как же так? — мягко спросил отец Андреа.
Мальчик впервые заронил в его душу предчувствие. До тех пор он не обращал внимания на разговоры о революции. Пути его не уводили далеко от перенаселенного квартала, где он жил. Но теперь ему подумалось, что нужно прислушиваться к этим разговорам, особенно если его школьники станут так вот убегать. Он заговорил о других вещах, но мальчик был насторожен и явно хотел, чтобы от него отстали. Вокруг были другие парни и один-два командира. Ответы мальчика становились всё короче, и он зло смотрел на своих товарищей. Наконец, Андреа кротко сказал: «Я вижу, что у тебя в голове совсем другие мысли. Я оставлю тебя сейчас, но не забывай тех молитв, которым я учил тебя, дитя мое».
На мгновение он положил руку на голову мальчика и повернулся, но не успел выйти из казармы, как раздался улюлюкающий хохот, и он слышал, как парни дразнили своего товарища:
— Поп нашел свою собачку? А ну, беги назад, послужи иностранцу!
Он не мог понять, что они имели в виду, и хотел было уйти, но остановился и прислушался. Кто-то издевательски хохотал: «Так ты христианин?» И он слышал злой и чуть не плачущий голос мальчика: «Я ненавижу этого попа. Мне нет дела до его религии. Я — революционер! Кто здесь в этом сомневается?»
Отец Андреа стоял, потрясенный. Что за слова исторгли уста его мальчика, который посещал его школу с пяти лет? Он вздрогнул, и острой болью пронеслась в его уме мысль: «Вот так и Петр отрекся от Спасителя!» Он вернулся в крошечную миссию, которая была его домом, заперся в комнате и горько зарыдал.
После этого он понял, что стоял на краю водоворота, сам о том не ведая. Он решил, что должен разобраться в этой революции и сделать так, чтобы мальчиков больше не уносило ее потоком. Только не было нужды что-то исследовать: всё обрушилось на него само и создало массу трудностей.
Сколь же многого он не знал! Он никогда не слышал о политических распрях Востока и Запада. Он пришел сюда как подвижник, чтобы похоронить себя в миссии в этой стране, где не было истинной церкви. Он прожил день за днем двадцать семь лет в крохотной точке огромного города, и его низкая фигура в темных одеждах стала такой же частью этих улиц, как древний храм или мост. Дети, сколько он мог помнить, привыкли видеть его влачащимся в любую погоду со смешно оттопыренными карманами, полными орехов для них. Женщины, стиравшие белье у колодца, поднимали головы, когда он проходил мимо, и вздыхали, что уже час пополудни, а до вечера еще столько работы. Продавцы небрежно кивали из-за прилавков распахнутых на улицу лавчонок и добродушно принимали от него листовки и лики Богородицы.
А сейчас всё изменилось: он перестал быть Отцом Андреа, безвредным престарелым священником — он стал иностранцем.
Однажды мальчишка отказался взять у него горсть земляных орехов, которыми он хотел его угостить.
— Мама говорит, что они могут быть отравленными, — сказал мальчик, глядя на отца Андреа широко раскрытыми глазами.
— Отравленными? — переспросил Отец Андреа, очень удивясь и не понимая.
На следующий день он вернулся домой с карманами, такими же тяжелыми, как при выходе, и после этого больше не брал с собой земляных орехов. В другой раз, когда он проходил мимо колодца, женщина плюнула ему вслед. Продавцы холодно качали головами, когда он с улыбкой предлагал им листовки, и не брали. Он был совершенно ошеломлен.
Наконец, однажды ночью зашел к нему его помощник из местных, добрый старик с седой бородкой, честный и немного глуповатый, потому что так и не смог правильно выучить «Аве Мария». Андреа иногда думал заменить его кем— нибудь посмышленее, но так и не набрался решимости сказать старику, что тот не вполне справляется. Теперь старик говорил ему: «Отец мой, не выходи, пока не кончится это безумие».