Изменить стиль страницы

— Так чего оженился, — закричала Ева, — коли не можешь на хлеб заработать? Знала бы, что его в солдаты забреют, разве пошла бы за него? Чем я без него хуже жила, двадцать пять годков, пока он служил? С голоду помирала, что ли? Чего мне не хватало? И по сегодня бы так жила, кабы он не приплелся. Я как-то у господ Дзерве белье стираю, вальком колочу да песню пою. Барыня и говорит: «А что, Евушка, верно, у тебя никакого горя нету, что ты такая веселая?» — «Нету», — отвечаю. А она мне: «Война ведь! Может, и Петер твой воюет». А я говорю: «Ничего он мне не оставил, ничего с собой не унес. Убьет его турок или там башибузук какой — мне отпишут. Выйду за другого…»

— Как бы не опоздать, — спохватился Толькис и стал собираться.

Супруги удалялись по прогону. Ева впереди, ровным шагом, Толькис позади, мелкой трусцой. Полы его широкой солдатской шинели развевались на ветру.

— Почему барыня сказала «Петер»? — спросил я у матери, когда они ушли.

— Какая барыня? — Мать уже позабыла, о чем шла речь.

— Ну, та барыня, Дзерве. Она же сказала Еве: «Твой Петер воюет»…

— А! Петер! Так разве ты слыхал такое имя — «Толькис»? Это же прозвище. Петер отслужил в солдатах целых двадцать пять лет. А как вернулся, ни слова по-латышски сказать не мог. Пришел, развел руками и твердит: «Toļki tam gavarit!».

— А Ева что?

— Ева в огороде была, белье развешивала. Вдруг видит, входит в калитку какой-то русский старик-бородач. А все ж ей показалось: не Петер ли? Так ведь у Петера ни усов не было, ни бороды. Но это был он. Подошел, подал руку: «Toļki tam gavarit!» У Евы весь ворох белья из рук вывалился.

— Почему?

— Как почему! С радости!

— С радости… А нынче ему колотушки да тычки.

СИМКИС

Белая книга i_013.png

Стоило мне хоть раз услышать какую-нибудь сказку, и я мог пересказать ее слово в слово. А когда у меня их накопилось вдоволь, я стал составлять из этих сказок новые, какие еще никто не слыхивал. Сказки мои отличались тем, что в них было множество превращений. Во что только не превращались мои герои! Не только в медведей, волков и рысей, но даже в неживые предметы. Чем страшней, чем волшебней сказка, тем больше она всем нравилась.

Одним из слушателей и почитателей моих сказок был Симкис. Этот еврей торговал глиняной посудой, и когда разъезжал со своим возом по округе, то норовил заночевать у нас на хуторе. Хоть и скупердяй он был, как вся его братия, однако ж за мои сказки как-то подарил мне зеленую плошку. Мне бы приберечь подарок на память, а я все вертел плошку в руках, покуда не выронил и не расколотил.

Представьте, Симкис тоже умел рассказывать сказки. Правда, одну-единственную — про махонькую, но очень храбрую кошку, про то, как она проникала сквозь самые толстые стены и творила геройские дела. В сказке речь шла про принцев и принцесс, но главным лицом неизменно была кошка, и все события вертелись вокруг нее. А как Симкис рассказывал! Сидит на припечке, покуривает и все, о чем говорится в сказке, изображает руками, глазами, всем своим тщедушным телом. В самых страшных местах голова его, можно сказать, исчезала меж острых плеч, а когда речь заходила о свадьбе королевской дочери, Симкис, бывало, гордо приосанится и пустит дым через ноздри. Слово «кошка» он выговаривал не так, как все, а на свой манер: «койшке».

Я бы с радостью пересказал эту сказку про кошку нынешним детям, если бы за долгие годы она не выветрилась из моей памяти вместе со всеми прочими сказками.

Да, сказка Симкиса была и впрямь хороша.

Ну, а сам Симкис был неудачливый. Торговец он был дошлый, но ему не везло. То телега сломается, то лошадь падет, то горшки перебьются, пока он возит их по осенним и весенним хуторским дорогам. Сколько раз видел я, как он поутру перекладывал свой большущий воз. На дворе валялось тогда полно соломы. Вокруг телеги одна в другой лежали большие и малые плошки, похожие на колеса. Красные горшки и узкогорлые кувшины, будто офицеры, выстраивались отдельно. А сколько там бывало всевозможных кувшинчиков и светлых тонких вазочек для цветов. Они были так тесно сложены сплошными длинными рядами, будто их слепили в одно целое.

Разгрузив воз до последнего горшка, Симкис брал по одной крупную посудину, клал ее на правую ладонь, а костяшками пальцев левой руки по ней постукивал. До чего красивый получался звук! Будто звон далекого колокола. Но иногда какая-нибудь плошка — только стукнет по ней — словно бы каркнет и сразу смолкнет. Тогда Симкис кривился и, глянув на меня, сплевывал:

— Вот он, мой барыш!

Горшок с трещинкой Симкис старался тотчас сбыть по дешевке, лишь бы не везти дальше — на тряской дороге и вовсе расколется. Бабушка моя была большой любительницей такой посуды. Возможно, что Симкис, заприметив это, именно потому всякий раз производил ревизию своею товара у нас на хуторе. И не зря. Купленную по дешевке посуду — будь то горшок или плошка, бабушка мастерски оплетала корой либо скрепляла льном — прямо загляденье. И служил тот горшок дольше целого.

Но бывало, у Симкиса по дороге билась посуда, и такую никто не брал. Тогда бедняга, с горя чуть не плача, принимался швырять ее под клеть, да с таким пылом, что там вырастала целая груда черепков.

— Вот он, мой барыш! Вот он, мой барыш!

И в самом деле, Симкису не везло. Как-то летом заехал он к нам на хутор совсем пустой и со слезами на глазах стал, как цыганка, выпрашивать у бабушки горстку крупицы: клялся, жена плачет, не из чего кашу сварить.

— Что ж это ты? Больше посуду не возишь? — подивилась бабушка.

Оказалось, что в Элксниешах, когда ехал он по прогону, телега на ухабе подскочила, и весь воз посуды опрокинулся. Всего и уцелело горшков пять. После такой беды Симкис решил: малость оправится и как-нибудь до осени перебьется подаянием, а потом опять поедет к литовцам за посудой и начнет торговать по-прежнему…

Но однажды осенью видим мы, бредет по прогону Симкис, пешком, с порыжевшей котомкой за плечами. Нет, это была не торба коробейника, а самая настоящая нищенская сума. Дул сильный ветер, шел снег вперемешку с дождем. И подступал вечер. Под ветром Симкиса скручивало штопором.

— Что же это значит? Отчего Симкис в пехоту перешел?

Симкис — плакать. Ни словечка вымолвить не может.

Немного погодя узнали мы, что у Симкиса пала лошадь. Свалилась на дороге, и конец. И рухнула у Симкиса последняя надежда выкарабкаться из нищеты. Лошадь он освежевал, мясо продал саукскому леснику за целковый, а шкуру отнес жене и детям. На телегу покупателя не нашлось, так и кинул ее на дороге. Да, так рухнула у Симкиса последняя надежда выкарабкаться из нищеты.

Симкисово горе всех нас проняло. Хозяйку не пришлось упрашивать — сама пустила его ночевать. Она вынесла ему краюшку хлеба и, не скупясь, налила кружку молока. А когда бедняга поел и на шестке уже потрескивала лучина, дедушка молча протянул ему свой кисет. Симкис туго набил черную, почти до мундштука обгоревшую трубку и закурил…

А я стал рассказывать сказки, зябко потирая руки. Я рассказывал лишь те сказки, в которых было множество превращений. И думал о Симкисе: надо бы и ему в беде взять да кем-нибудь обернуться, чего это он сидит так — съежился, сгорбился, чуть живой.

Под конец мы все захотели послушать Симкисову сказку, и он согласился рассказать ее. И стал он рассказывать свою сказку про «койшке», про то, как выбиралась она из-под всех замков, из любой ловушки.

Гляньте-ка! Наш Симкис будто ожил! На принцессиной свадьбе он, как прежде, гордо выпятив грудь, пускает дым из ноздрей, а в страшных местах втягивает голову в плечи, будто курица под ножом.

А вдруг и сам он, Симкис, вроде его «койшке»?

Может, весной снова приедет к нам с горшками?

ПРОКАЗЫ

Белая книга i_014.png

Летней порой в этом огромном мире под синим небом мои ребячьи проказы были так неприметны, что никто их не видал. Захочу, как лошадка, всласть поваляться на зазеленевшем ячменном поле, — велика ли потрава? Или если с межи забреду подальше в рожь — никто не увидит, не узнает. А вот зимой, в тесной избе, я не раз безо всякого злого умысла портил наше и чужое добро. Но ведь сколько приходилось мне торчать одному взаперти, когда со скуки я не знал, что и придумать. За все мои проказы меня постигала кара, суровая или не слишком, смотря по проступку. Не раз люди говаривали моей матери: пусть зарубит себе на носу — ничего путного из ее сыночка не выйдет, это уж как пить дать. Но разве я виноват? Сколько у меня было дел, и все важные!