Изменить стиль страницы

— Известно, черт! Никто другой! — откликается чей-то тоненький голосок.

А другой подхватывает:

— Не призвал бы Скрувер господа на помощь, так наутро от него одни бы косточки остались. Сколько таких загубленных находили! И косточек не собрать, по всей земле раскиданы.

— Или же с полгода отлежал бы без памяти. Вот хоть меня взять. Вроде пустяковина, а целый месяц провалялся.

Это голос моего деда. И разом загомонили во всех углах:

— Что с тобой приключилось? Где? Когда?

И дед начинает рассказывать:

— Было это еще до того, как моя каурая кобылка хребтину сломала. Ехал я поутру в имение на работу. Да только вижу — рано выехал. Чего ж мне там околачиваться, пока староста придет? На Пундаранском выгоне молодой лесок, дай, думаю, заеду туда, малость вздремну. Зорька только-только занимается. Слез я с кобылы, привязал ее к березе, да и улегся рядом. Вдруг слышу: кто-то говорит: «Уходи с моего места!» Я встрепенулся, по сторонам озираюсь… Никого! Кобылка моя стоит, голову опустила. Только закрыл глаза — опять меня кто-то гонит. А сон смаривает — спасу нет. Ну и уснул, где лег. Потом кобыла моя фыркнула, и я проснулся. Солнышко вот-вот покажется. Жаворонки поют-заливаются, — в ушах звенит. Иду в имение, а меня дрожь колотит. Работал я в тот день с трудом превеликим, отмаялся с грехом пополам, а дома как лег — целый месяц головы не подымал.

— Недаром люди сказывают: нельзя на том месте оставаться, ежели с него гонят.

— Там, верно, человека загубили…

— Говорят, на таких местах находили человечьи кости.

— Да… И еще было… — Дед мой снова заводит рассказ: — В тот раз я был не один, а с Ецисом Оглеником. Мы с ним навоз возили. Управились — хозяйка накормила нас ужином, и поехали мы в ночное. Пастухи еще не успели коров загнать, а мы с устатку повалились и уснули. Вдруг слышу — что за черт, кто-то внятно, громко говорит: «Микель, ты чего на мое место лег?» Подымаю голову, вижу, солнышко закатывается, ясное-ясное.

— Ецис, — окликаю, — ты мне чего говорил?

— Не толкайся, — бурчит Ецис и накрывается тулупом с головой.

Выходит, опять дело неладно. Беру я свой сенник и перекладываю дальше, за Ециса. Тут он голову поднял, спрашивает, что со мной.

— Меня, — отвечаю, — с места гонят.

Смотрю, Ецис тоже подхватывается и перекидывает дальше свой сенник, за мной. А я — за ним. Он опять за мной. Отодвинулись мы далеконько от того места, и ничего с нами худого не случилось.

— Видишь! А ослушался бы, опять бы какая-нибудь хвороба напала.

— Не ослушаешься, коли с места сгоняют… Когда просто по имени окликнут, и то жди беды. А отзываться и не думай!

— Истинная правда, — встревает писклявый женский голосок. — Помните, что с Илжей стало — бабкой Грининого Яниса. Ей голову свернуло на правое плечо. До самой смерти увечная проходила. Малой девчонкой пошла она в полдень по ягоды на вырубку. Жара стояла страшенная. Вдруг из кустов будто родная мать ее кличет: «Илжа, Ил-жу-у!» Девчонка сдуру возьми да отзовись. Тут разом ветер задул, и к ней, с пенька на пенек вприскочку, подлетел какой-то темно-красный пучок. Илжа оцепенела и с перепугу пригнула голову к правому плечу; так весь век и проходила.

— И с сестрой Арума Лиепиня в точности такое было, — подхватывает другой женский голос. — Вывела она ночью ребятенка на двор. Погода стояла тихая, без ветра, а только видит, катится по дорожке вроде бы пучок волос, подкатился к ее парнишке и сгинул. Малец ничего худого не почуял, не жаловался, а только на другой день занемог и помер.

— Такое, голубушка, мне самой довелось пережить…

Кажется, это голос Дауниене? Нет, нет, это же Марина мать. Она пришла к дочери на недельку шерсти напрясть. И вот что она рассказывает:

— Я в ту пору батрачила в Биланах. Жила там тогда и сестра Укалиня, того самого, кого летошний год в конюшне убили. Было мне тогда годков двадцать, а ей — право слово, запамятовала — сравнялось двадцать или нет. Зимой мы с ней спали на одной кровати. И как-то раз, — я-то сама ничего не слыхала, — но она, Укалинева Ева, вся дрожмя дрожит, обхватила меня и шепчет: «Молчи, за стеной кто-то будто костяшками пальцев постучал и позвал: «Ева! Ева!» Затаились мы, слушаем — ничего не слыхать. Она и успокоилась. Подумала, это ей во сне пригрезилось. Но на вторую ночь, аккурат в то же время, опять ее кличут. На третью ночь никак ее не уложить. Страшно, говорит, ей голову на подушку класть — опять ее звать будут…

— Это у нее от дурной крови, — перебивает кто-то рассказчицу.

— Наконец погасили мы коптилку, легли. Но друг с дружкой договорились, что не уснем, надобно знать, кто ж это ее зовет. Может, какие баловники попугать вздумали. Так и лежим. Стало меня в сон клонить, и чую, моя Ева тоже дремлет, но вдруг она села рывком и хвать меня за рукав. «Ты видишь?» — чуть слышно мне шепчет и вся дрожит, как осиновый лист. Сажусь и я. И правда. Стоит посреди комнаты человек, высокий, весь в белом. Кто его знает, как он вошел. Я же своей рукой засов заложила. Сидим мы, не шевелимся, ждем, что будет. Постоял он, постоял, а потом этак потихоньку двинулся к двери и пропал.

— Что ж вы не проверили, должно, в двери глазок от сучка остался?

— Заткнули бы рябиновым колышком, ни одно бы привидение не пробралось.

— Ну, а дальше-то что было?

— С той ночи никто нас не пугал. И спали спокойно. Только что-то Ева запечалилась, и все ее в сон клонило. С утра, бывало, не добудиться. А летом даже за работой засыпала. Однажды на заливном лугу сгребали сено, смотрю — что это Ева граблями водит, а сама с места не двигается. Дай-ка подойду погляжу! Так и есть. Глаза у нее закрыты. К осени Ева слегла, несколько дней кряду не подымалась. И все спала, спала. А к мартынову дню уснула навеки.

— А то как же! Старики сказывают: коли у девушки помрет жених, господом ей суженый, так беспременно тот жених к ней по ночам ходить будет, покуда не уведет за собой, пускай они даже при жизни друг дружку в глаза не видали.

— Это все больше перед кончиной разная нечисть является, особливо когда не своей смертью суждено помереть. Взять хотя бы Османа. За день до смерти шел он берегом Сауки-озера. Вдруг ни с того, ни с сего налетела невиданная гроза. А вблизи берега утка крякала. И тут стала эта утка расти все больше, больше, выросла с копну сена, на волнах качается. Тут гром как шарахнет — трах-тара-рах! И молния сверкнула. И утка сгинула.

Про все про это Осман в корчме рассказывал. А на другой день, сами знаете, нашли его на том же берегу с перерезанным горлом.

— Да и Радиня брат, которого под Лиепиневым мосточком в речке нашли, он ведь тоже накануне по дороге в кабак увидал, как все ольхи да березки вдруг низко склонились, и тут черный, важный такой барин быстро-быстро перебежал ему дорогу.

— Сказывают, завсегда оно так бывает: это душа того, кто не своей смертью помер, ищет себе замену. Сыщет замену — успокоится. А то ей приходится в полдень да в полночь по белу свету мыкаться.

Тут после долгого молчания снова встревает тоненький голосок:

— Вот-вот, так оно и есть. А не скроешься от нее или с перепугу оторопь возьмет, тут тебе и конец. Помню, в Скрузанах мы жили, и однажды у пастуха разбрелись козы. Пригнал он всю скотину домой, а коз нету. «Не иначе, они на кладбищенский бугор забрели, — говорит хозяин. — Молодые сосенки для них первое лакомство». Что ж, побежал пастушонок на кладбище. Видит, у самой кладбищенской ограды козы молодые побеги щиплют, уже и охмелели совсем: скачут, головой мотают, всяко выдрючиваются. Время было аккурат полдень, и птицы позаснули, будто ночью, и вся живая тварь затихла, и ветер успокоился. Под бугром в Утином прудочке козы стали воду пить. Пастух рядом стоит и вдруг чует — кто-то ему спину холодными пальцами щекочет. Взял и обернулся. Боже милостивый! Шагах в десяти, не дальше, стоит мертвец! Пастушонок заголосил и давай коз подхлестывать, домой гнать. А сам слышит: мертвец за ним гонится, в кустах треск.