Изменить стиль страницы

Наконец, мы приехали в волость, к которой принадлежало Александровское. Там урядник и волостной писарь вскрыли бумаги, которые стражник вез в запечатанном конверте.

— Здесь имеются специальные инструкции относительно вас, — сказал мне писарь.

— Что же это за специальные инструкции? — спросила я.

— Здесь сказано, что вы должны находиться под особым надзором, — ответил он.

Эту ночь я спала в доме писаря, а на следующий день он отвез меня в Александровское, которое находилось верстах в 18 от волости. Деревня состояла приблизительно из тридцати хат и была населена большей частью переселенцами из России. В доме старосты, куда меня сначала отвел писарь, собрались крестьянки и крестьяне и стали обсуждать вопрос о том, как меня устроить. Женщины стояли, сложив руки на груди, и сочувственно качали головами. Некоторые из них предлагали поместить меня в своем доме. Один старик-крестьянин, который стоял, задумчиво пощипывая свою длинную седую бороду, сказал:

— Я понимаю так, что она прислана к нам на всю жизнь и мы можем делать с нею, что хотим. Правильно я понял? — обратился он к писарю, который объяснял крестьянам, как нужно обращаться со мной.

Наконец, после долгих споров, было решено, что я буду жить в доме церковного сторожа. Урядник приказал стражнику являться каждый день ко мне, чтобы удостовериться в моем присутствии. Уезжая, он предупредил крестьян:

— Помните, что вы все за нее отвечаете.

Крестьяне гурьбой проводили меня в дом церковного сторожа.

Долго еще женщины продолжали мне выражать свое сочувствие и симпатию, говоря: «Несчастная сиротка».. Их горячее сочувствие объяснятся тем, что они сами были из России и видели во мне «землячку», свежего человека с их родины, по которой они сильно тосковали. Наконец, я осталась одна. Когда они называли меня «сироткой», я и в самом деле чувствовала себя очень одинокой, совсем одной в целом мире. Я села, безнадежно оглядываясь вокруг, и чувство жалости к самой себе наполнило мою душу. Но окружающее не дало возможности этому чувству разрастись. Я жила в одной хате с хозяевами, и крестьяне не оставляли меня ни на минуту в покое.

Мой хозяин, седой как лунь старик, подошел ко мне и спросил:

— Ты умеешь читать?

Получив утвердительный ответ, он вытащил из кармана письмо. Оно было от его сына, солдата манчжурской армии.

Весть о том, что я умею читать, быстро облетела деревню. Крестьяне подбирали каждую бумажку, на которой было что-нибудь написано или напечатано, и несли мне, чтобы я им прочла. Они окружали меня со всех сторон и слушали с большим вниманием каждое сообщение о войне. Они были кровно заинтересованы в этих сообщениях, так как почти каждый из них имел на полях сражений сына, мужа или брата, от которых они не получали ни слова в течение месяцев, и были в отчаянии.

Вскоре ко мне стали приходить женщины, принося кувшины с молоком, кринки с маслом и с другими приношениями, и стали просить меня писать письма их сыновьям и мужьям. Слушая скорбные речи этих старых матерей и молодых жен, которые в отчаянии хватались за всякую надежду, что их любимые не убиты, а только ранены и изувечены на всю жизнь, глядя на маленьких сирот, которые уже знали, что не увидят никогда своих отцов, я забывала о себе и думала только о том, что я могла бы сделать, чтобы облегчить их тяжелое горе. Но, к моему большому огорчению, я не могла придумать, чем бы я могла быть им полезной: все, что я могла сделать, это писать письма людям, которых, может быть, уже не было в живых.

Спустя несколько времени после моего приезда, ко мне пришел деревенский священник. Это был с виду крепкий человек веселого нрава и, должно быть, большой любитель выпить. Он заговорил со мной отеческим тоном:

— Вы только не отчаивайтесь. Ничего нет вечного на этом свете, — ответил он на мое заявление о том, что я сослана сюда не на определенный срок, а на всю жизнь.

— Моя дочь собирается выйти замуж, — продолжал он, — и здесь нет никого, кто мог бы ей сшить платья, и потому вам лучше было бы перейти к нам и помочь ей в шитье.

Я согласилась, потому что рада была заработать как-нибудь себе на хлеб.

Я была уже не в тюрьме, не видела тюремных стен, но я не чувствовала себя свободной. Бесцельная жизнь в отдаленной сибирской деревне Казалась мне еще хуже, чем в тюрьме. Крестьяне вместе с священником пьянствовали обычно в течение двух-трех дней в неделю. Они оставляли все свои деньги в казенной винной лавке, а когда у них не было больше наличных денег, закладывали все, что попадалось им под руку в доме. Казалось, только водка и дает им возможность забыть нищету их жалкого существования. В эти «пьяные» дни я забивалась в угол, чтобы никто не мог меня видеть, и смотрела на снежные сугробы, которые отделяли меня от всего остального мира.

«Надо бежать, надо бежать отсюда», — все более и более настойчиво раздавался во мне внутренний голос.

Волостной писарь, урядник и стражник были единственные люди, на которых была возложена обязанность стеречь меня. Но они, по-видимому, довольно небрежно относились к своей обязанности. Как видно, они думали, что огромный, густой лес был для меня самым лучшим сторожем.

«Бежать, бежать», — повторяла я себе в длинные, бессонные ночи, глядя в темноту и строя планы один фантастичнее другого.

В это время весть о «кровавом воскресенье» достигла нашей деревни. Дрожащими руками держала я письмо и читала крестьянам, как рабочие в Петербурге, руководимые Гапоном,[147] пошли просить своего царя улучшить условия их жизни, как они шли со своими женами и детьми, неся иконы и портрет царя, и пели патриотический гимн; как они были вдруг, без всякого предупреждения, обстреляны, как казаки топтали их своими лошадьми и били шашками и нагайками, как улицы Петербурга превратились в поле битвы, где валялись сотни убитых и умирающих… Здесь крестьяне остановили меня:

— Возможно ли, — сказали они, — чтобы царь мог сделать это? Уж не виноваты ли его министры?

Подумав, они снова просили меня читать им все сначала. В этот день их вера в царя была разбита, и они открыто высказывали свою симпатию ко мне, непосредственной жертве его деспотического правления.

Для меня тот факт, чтб петербургские рабочие пошли просить царя об улучшении их жизни, имел совсем другое значение. Я видела в этом пробуждение масс трудящихся и смотрела на эти выступление, как на предвестие великой революции, которая должна была потрясти царский трон.

«Не может быть, чтобы кровь детей, пролитая на улицах Петербурга девятого января, осталась неотомщенной», — думала я. Я видела, что русский народ не может дольше сносить гнет царского ига, что в России готовятся большие перемены, и я твердо решила бежать и присоединиться с оружием в руках к борьбе за свободу моей угнетенной страны.

Волостной писарь был интеллигентный, добрый человек и открыто проявлял свою симпатию ко мне. У меня явилась мысль просить его достать для меня разрешение у урядника съездить в Канск. Я надеялась найти там товарищей, которые могли бы оказать мне помощь деньгами и паспортом.

— Да, — сказал он в ответ на мою просьбу, — я достану вам это разрешение. Но если вы убежите, ответственность падет на меня, так как я уверен, что урядник постарается доказать так или иначе, что я с вами был в заговоре.

— Вы знаете, что я отец четырех детей, — продолжал он, — но если вы мне дадите честное слово, что вы вернетесь, я постараюсь убедить урядника дать вам разрешение поехать в Канск на несколько дней.

Мне было трудно принять его предложение. Если я дам ему слово, я должна буду вернуться, а между тем единственной целью моей поездки был побег. Два дня я старалась найти выход из этого затруднения, но в конце концов решила согласиться на его условия. Было абсолютно необходимо съездить в Канск и достать денег и паспорт, без которых мне нечего было и думать о побеге.

Мы пошли к уряднику, и после немалых расспросов он согласился пустить меня в Канск на несколько дней.

вернуться

147

См. прим. 31 к воспоминаниям П. С. Ивановской.