Изменить стиль страницы

На следующее утро мы узнали, что жандармы арестовали незадолго перед тем приехавшего из Вильны сына старосты синагоги за его сношения с нелегальной организацией. Это событие привело нашу деревню в состояние тревоги и большого возбуждения на несколько месяцев. Моя мать, которая часто говорила отцу, что я делаюсь «нигилисткой», что я веду знакомство с «нигилистами», теперь почувствовала себя вполне правой. Преследования, которым я подвергалась за чтение и за частые отлучки в город, теперь сделались еще более суровыми.

Однажды, когда отец и я остались одни, он сказал мне:

— Маня, ты должна быть благоразумной. Я знаю, что ты не сделаешь ничего дурного. Но ты бы лучше вернула эти книжки тем, у кого ты их взяла. Их нельзя держать в доме.

— Папа, дорогой папа, — начала я возбужденно, — отпусти меня в большой город. Я хочу учиться и сделаться… Тут я остановилась, так как сама не знала, чем я хочу сделаться. Отец посмотрел на меня своими ласковыми, ясными глазами и погладил меня по голове.

— Я не в силах больше видеть нашу бедность, — продолжала я, — я хочу уйти и узнать, как можно сделать нашу жизнь лучше. Вы увидите, какой образованной я к вам вернусь. И тогда мы уже не будем бедными.

Отец ходил взад и вперед по комнате, слушая меня в задумчивом молчании.

— У тебя есть дядя в Одессе. Он добрый и образованный человек. Я напишу ему о тебе и, если он согласится, я пошлю тебя в Одессу. Он мой любимый брат, и ему я могу доверить моего ребенка. Но ты должна быть хорошей девочкой и слушаться его.

Весть о том, что Маня, дочь Мордуха, едет в Одессу, облетела всю деревню с быстротой молнии. Наш дом был постоянно наполнен женщинами. Моя мать показывала им длинное коричневое платье, — мое первое длинное платье, — которое было сшито ради этого случая, а также три подушки. Три подушки и перина были необходимыми принадлежностями приданого еврейской девушки.

— Хотя она сейчас еще слишком молода, — говорила мать каждой посетительнице, — но кто знает? Может быть, она не захочет скоро вернуться домой, вырастет и найдет там свое счастье: город большой.

Поезд уходил в четыре часа дня, но я была готова с раннего утра. Я одела мое новое коричневое платье и вплела красную ленту в волосы. Три подушки, несколько грубых полотенец — работа моей матери — кусок домотканного полотна были упакованы в большой чемодан, и мои приготовления были закончены.

С тяжелым сердцем прошлась я по полю и лесу, прощаясь с каждым уголком, с каждым кустиком и тропинкой. «Увижу ли я вас?» — думала я, глядя на зеленые луга.

Все пошли на станцию в Сморгонь, чтобы проводить меня: мои родители, братья, сестры, соседи и даже чужие. Ганна тоже пришла и принесла мне письмо к одному из ее приятелей в Одессе.

Прощаясь со мной, отец сказал мне:

— Я верю, Маня, что ты будешь счастлива.

Мать плакала и долго целовала меня. Старший брат, Иохим, приехавший в отпуск домой, — он служил в армии, — дал мне свои последние пятьдесят копеек.

Наконец прозвучал третий звонок, и поезд медленно тронулся. Скоро все исчезло в клубах дыма. Не видя никого вокруг себя, кроме чужих, я села в угол и горько заплакала.

На третий день я приехала в Одессу. Когда я вышла из вокзала и увидела длинный ряд извозчиков с блестящими козырьками у шапок, мое сердце наполнилось радостью: «Как красиво здесь все одеваются», — подумала я.

Я подошла к одному из них и сказала:

— Пожалуйста, не отвезете ли вы меня к моему дяде, господину Школьник?

— Конечно, барышня, — отвечал он, покосившись на меня, — дайте его адрес.

Я была очень удивлена тем, что он не знает, где живет мой дядя. Я вынула из кармана моего платья кусочек бумаги и протянула ему.

— Хорошо, барышня, — и движением руки он пригласил меня сесть в его экипаж. Когда мы тронулись, он спросил, откуда я приехала. Я рассказала ему, зачем я приехала в Одессу, и он, усевшись боком на своем месте, слушал меня и одобрительно качал головой.

После долгого переезда мы остановились перед старым кирпичным зданием.

— Вот здесь живет ваш дядя, — сказал извозчик.

Разочарованная, смотрела я на грязный, поврежденный бурями дом. Как я узнала позднее, мой дядя жил в самой бедной части города, называвшейся Молдаванкой.

Я стала подниматься по темной, грязной лестнице, сопровождаемая извозчиком, который нес за мной мой чемодан. На одной из дверей четвертого этажа я увидела карточку с надписью: «Самуил Школьник. Учитель». Я позвонила. Дверь открыл человек немного выше среднего роста, худой, с длинной бородой и блестящими глазами. На минуту я подумала, что передо мной мой отец, так велико было сходство. Это был мой дядя. Он очень тепло поздоровался со мной и, заплатив извозчику 45 копеек, провел меня в свою квартиру. Моя тетка и двоюродные братья и сестры окружили меня и рассматривали с видимым любопытством, заметив, что я пришла с непокрытой головой, тетка сказала:

— Нужно будет купить тебе шляпу.

Мой дядя был учителем русского языка в еврейской школе. Он зарабатывал 60 рублей в месяц. Несмотря на такой небольшой заработок, он сумел, все же дать хорошее воспитание своим детям — шести сыновьям и одной дочери. Один из его сыновей был гражданский инженер, другие учились в гимназии. Впрочем, дети сами зарабатывали себе на ученье, иначе оно было бы невозможно. Но их заработок был нерегулярный, и часто случалось, что вся семья жила на 60 рублей, зарабатываемые отцом.

В то время, когда я приехала в Одессу, революционные организации уже достигли прочного положения среди рабочего населения города. Во главе их были социал-демократы. Работа тайных организаций в то время состояла, главным образом, в организации просветительных кружков среди рабочих и в печатании и распространении запрещенной литературы, — преимущественно прокламаций. Это распространение производилось разными способами. Поздно ночью, когда все крепко спали, десятки молодых мужчин и женщин расклеивали их на фонарях и телеграфных столбах, на стенах домов и на заборах, разбрасывали их по улицам, по которыми обычно рабочие проходили на работу, подкидывали их во дворы фабрик и заводов. В театрах, в самый интересный момент действия, целый дождь листков сыпался вдруг с нескольких сторон. Это было царство бумажного террора, и полиция была бессильна против него. Прежде, чем она могла собрать и уничтожить прокламации, публика успевала прочесть с жадностью эти непрошедшие через цензуру слова, вопреки распоряжению губернатора, запрещавшему это под страхом шестимесячного тюремного заключения. Едва ли есть необходимость говорить о том, что прокламации горячо нападали на царский режим, объясняя рабочим, что никакое улучшение их экономического положения невозможно при политическом строе, запрещающем стачки и не допускающем свободы слова и свободы собраний.

Письмо, которое Ганна дала мне при моем отъезде, было адресовано к одному из лидеров революционной организации, социал-демократу. Когда я пришла к нему и заявила, что хочу учиться, он немедленно дал мне несколько прокламаций и обещал прислать кого-нибудь, кто мог бы учить меня.

Вернувшись домой, я дала дяде и двоюродным братьям прочесть некоторые прокламации. Я была уверена, что дядя, так же как и его дети, разделяли мысли, изложенные в них, но как велико было мое удивление, когда все эти люди, на которых я смотрела, как на очень образованных, пришли в ужас от моих запрещенных листовок.

— Эти вещи ведут в Сибирь, — кричали они хором. Дядя разорвал прокламации пополам и затем обратился ко мне:

— Это не деревня. Не ищи правды здесь, потому что это заведет тебя в тюрьму.

Я растерялась и не знала, как понять слова дяди.

— Что вы хотите сказать? — спросила я. — Я оставила отца и мать, я ушла из родной деревни и явилась сюда, чтобы узнать правду, а вы запрещаете мне это. Как я могу согласиться на это?

— Ты еще дитя и мало понимаешь в таких делах, — сказал он. — Я имею взрослых сыновей, и ты не должна носить таких вещей в мой дом. Кроме того, ты приехала ко мне, и я отвечаю за твое благополучие. Здесь нет больше никого, кто мог бы позаботиться о тебе. Мы все любим тебя и желаем тебе счастья. Несмотря на то, что я бедный человек, я хочу помочь тебе. Но ты должна быть очень осторожна.