Изменить стиль страницы

Промелькнуло быстро немного дней, когда на заре наш настороженный сон прерван был неясным, глухим шумом, бряцанием оружия, движением чего-то большого.

Разумеется, мы все стояли у окон. Через наш двор в канцелярию, в комнаты свиданий вливались спешно, толкаясь, значительным током, как гурты овец в загон, вооруженные солдаты. Кажется, это были семеновцы, с белыми околышами, потом пущенные в дело усмирения в Москве. Офицеры, точно взявши сильную крепость, имели вид орлов. Они высокомерно, победителями расхаживали по двору, волоча и гремя по камням саблями. Вслед за их вторжением не замедлило появиться и объяснение этого чрезвычайного явления. Кое-где народ в России сам освободил заключенных. Боялись за нас… Солдаты, спрятанные по комнатам, недолго оставались там. Они, как стрижи, стали выскакивать из своих нор. Выйдет во двор один, закурит папироску и с видом фланера принимается осматривать всю обстановку двора, наши окна. Минуту позже выходят еще и еще много солдат. Их, видимо, интересует наша стена, наши решетчатые окна, откуда смотрят на них напряженно, с тревогой сотни глаз.

Когда солдат скоплялось много, кто-нибудь из окна обращался к ним: «Товарищи солдаты! Не слушайтесь начальства, не убивайте своих братьев-рабочих, не обагряйте руки отцовской кровью»… — «Вы дети рабочих, — опять доносился голос, — когда мы устраивали стачку, мы хотели улучшить положение ваших отцов, матерей, братьев и сестер. Вот почему, когда офицеры прикажут вам палить в нас, не делайте этого, не слушайте их. Нам и вам нужна свобода!».

Произносились и говорились слова самые простые, обыкновенные, но тон и выражение производили потрясающее действие.

Солдаты напряженно вслушиваются в непривычные для их уха слова, они ближе подвигаются к стене, нас отделявшей. Выбегает фельдфебель или сам офицер, машет руками и загоняет солдат внутрь. Проходит пятьдесят минут — снова группа во дворе. Громко, отчетливо звучат слова, проникнутые нежной мольбой, любовью, горячим призывом: «Братья солдаты! Не пятнайте свою совесть, не берите великий непрощаемый грех на душу, не проливайте крови ваших отцов, братьев, матерей… Каждому из вас приходилось видеть на пашне волов, впряженных в ярмо, много пар волов. Управляемые одним погонщиком-подростком, они послушно пахали землю, не смея свернуть в сторону или заупрямиться, самим дорогу выбирать для себя. Со стороны было смотреть как-то чудно и непонятно: огромные здоровые волы послушно, безропотно работали весь день не для себя, и погонщик-мальчик, направлял их куда хотел. Ваши отцы-крестьяне, откуда вы сами вышли, и братья-рабочие долго жили в положении этих послушных волов, слепо повинуясь одному погонщику. Но вот они прозрели, ярмо, надетое на них, им опостылело, им захотелось быть вольными людьми, не дохнуть с голоду, учить детей, как учат господа своих, работать на себя и для себя. Вас, товарищи, братья-солдаты, ослепленных и оглушенных вашим начальством, посылают ограждать это рабство, вас заставляют убивать отцов, братьев. Откройте глаза, прислушайтесь, за что бунтуют крестьяне, чего хотят братья-рабочие. Жизнь их и ваша одинакова, она подобна жизни скота неразумного, диких зверей. Не уподобляйтесь, не походите на Каина, убившего брата!!!».

Вечером, после поверки, когда шум и движение прекращались, устанавливалось непрерывное обращение к солдатам.

На другой день из окна комнаты свиданий, выходившего на наш прогулочный дворик, через небольшую пробитую в стекле дырку, солдаты выбросили записку и устно передали общую их просьбу написать им то, что говорилось из окон; не все ими слышанное им понятно, не все долетает ясно до них. Еще просили они им растолковать, в чем дело, чего хотят рабочие и чего желаем мы, обращающиеся к ним. Одной заключенной, кажется, меньшевичкой, немедленно была написана прокламация; вслух прочитанная и одобренная всеми, прокламация с разъяснением сути и изложением требований, кончавшаяся так: «Надо, чтобы бедность ни из кого не делала холопа с холопской душой!».

В этот же день, когда солдаты искренно желали понять смысл и значение общественного движения, группа офицеров, выйдя во двор, со смехом и циничным глумлением, держа на отлете фуражки, расшаркиваясь, бросала в направлении наших окон: «Да здравствует демократическая республика!.. Ха-ха-ха! Де-мо-кра-тиче-ская рес-пуб-ли-ка!!!». Это повторялось много раз. Из камер, в свою очередь, посылали этим нахалам возгласы глубокого возмущения — шумно, страстно.

Утомленные, измученные в этот нервный день мы рано легли спать. Конечно, большинство, тревожимое неизвестностью, не в состоянии было уснуть, но было приятно, вытянувшись, лежать в бездумьи. На всю тюрьму надвинулась тишина, как будто сошла глубокая задумчивость на всех; не слышалось ни шагов, ни слабого шороха от вечно шмыгавших надзирательниц. А, между тем, в этом общем покое, в этом нависшем мраке все чувства тонко обострились, все чего-то ждали, во что-то вслушивались. За полночь, внезапно, чей-то резкий голос прорезал густую тишину: «Слышите, товарищи? Это они»…

— Тише… — сказал другой голос, водворяя снова тишину. Мы напрягали слух, и казалось нам — он проникал за стены тюрьмы, и мы видели шедших к нам избавителей, но мы также видели подстерегающую их опасность и знали эту дикую силу: становилось жутко и стыло сердце…

Издалека, едва-едва уловимо, доносились звуки чего-то большого, чего-то могучего; как землетрясение в ночи, они росли, приближаясь; различались уже слова, разливавшиеся плавно — широким потоком, к этим звукам примешивались звуки движения огромной лавины, все сокрушающей на своем пути. Ближе, ближе подходит огромное, уже слышатся переливы стройных голосов: «То наша кровь горит огнем»… разносился целый океан звуков могучей толпы. — «Ответить им?» — спрашивает еще раз одинокий голос. — «Нет» — строго и твердо отвечает одна за всех. Все напряженно ждут… Солдаты во дворе, но их не видно и не слышно. В интервалах между пением долетают тревожные умоляющие голоса, ведутся, ясно, переговоры, и потом пришедшие медленно удаляются.

Это происходило за день, за два до издания приказа о частичной амнистии по политическим преступлениям. Стотысячная демонстрация подошла к Дому предварительного заключения, требуя амнистии.

На другой день мы узнали то, что и сами думали ночью, что солдатам был отдан приказ стрелять в толпу, если она попытается ломать ворота или разрушать бомбами стены. Весь персонал служащих Д.П.З. был также вооружен, к дверям квартир их были поставлены часовые, и, несмотря на все эти предосторожности, наше начальство при звуках гимна почти все уползло в темные подвалы или спряталось за стоявшую охрану. На следующую ночь мы снова пробудились от долетавшего издалека шума — раз-раз-раз… едва слышного пения. «Они идут, слышите?», — тихо, чтобы не тревожить мирный сон, спросила соседка. — «Слышим», — ответили мы в тон ее голоса, хотя сон сбежал уже у всех. Насторожились, ожидая на этот раз освобождения. Хотя со свидания постоянно приносились твердые уверения о готовящейся общей амнистии, но у некоторых не было веры в возможность получить свободу легальным путем. Старшее же поколение достаточно жило и видело, чтобы верить лживому правительству, искренности его обещаний.

17 числа, ранним утром, какие-то дамы-республиканки принесли нам известие о выходе манифеста, тщательно от нас скрытого начальством. Добрая половина заключенных полагала и высказывалась в том смысле, что манифест — «одна словесность», ничего не изменится. Благожелательная надзирательница буркнула: «Дураки-то наши скрывают от вас манифест, а уголовным вычитали давно в церкви».

Протекало еще три дня в кипении; 21 числа стало известно, что издан приказ о частной амнистии по политическим преступлениям. Поздно вечером, проверенные и запертые окончательно, мы сидели за длинным деревянным столом, делясь впечатлениями и обсуждая свежие новости дневной почты. В такой неурочный ночной час к нам зашла неожиданно надзирательница. Она отобрала у всех тетради для выписки из существовавшей при Д. П. 3. лавки продуктов. Немедленно полетели во все камеры телеграммы за справками, отобраны ли и у них тетради. Узнали больше того: все взятые заборные книжки отнесены в канцелярию, где идет спешный подсчет заборов. — «Что, теперь верите?» — обратилась к скептикам одна из самых молодых верующих.