Изменить стиль страницы

Попросили Анну Павловну, как самую у нас старшую и уважаемую, расспросить Маню подробно и выяснить — насколько справедливы наши подозрения в обоих случаях? Выпустили их в коридор, где можно было поговорить наедине, сами стали гадать — что теперь может быть и как тут выкрутиться? Ни до чего не договорились, конечно, потому что в верность наших наблюдений не верили. Прорывались даже обвинения в «разнузданном воображении», «начитались Фаррера» и проч. Я их обругала «наивными дурами»… Стычку эту прервало возвращение Анны Павловны, которая рассказала, разводя руками:

— Действительно мальчик, но история совсем особенная, и не провокатор вовсе, а участвовал в убийстве пристава, потом скрывался в женском платье, был так арестован и осужден; сидел в Чернигове, в одиночке, потом в Бутырках — тоже, знает тех-то, и те знают его, в общем несчастный и просит, ради бога, понять и пожалеть, плачет.

Камера ахнула… Что же теперь делать?.. Политический несомненно, хоть и врет много, но это может быть по молодости и дурости. Садить к уголовным — нельзя, сейчас же откроют и либо донесут, либо замучают ласками (на столько-то мы их знали). Оставить здесь — он и нас и себя провалит, так как ведет себя глупее глупого, а в камере три бабы, их не обманешь. Если откроется, не только лопнут все планы, но и все мы лопнем: пойдет следствие, обыски, допросы, перетряхнут всю тюрьму, а нас обольют грязью с ног до головы.

Нельзя сказать, чтобы все понимали ясно положение: большинство увлеклось романтичностью происшествия и находило наши страхи преувеличенными. Однако, приступили к обсуждению и решили следующее: Маня останется Маней, что он мальчик или мужчина — нам все равно. Ставим ему приставную койку у окошка за столом и не велим выходить из камеры иначе, как с Гельмой или Лизой, а также запрещаем петь, скакать, кричать, ходить к доктору, в уборную, когда там кто-нибудь есть и, конечно, в баню. О плане «окисления» не говорить, но работу продолжать. С ним или без него надо «окисляться» как можно скорее — иначе доживем до скандала, из которого не вылезем.

Маньку позвали, все это ей доложили и потребовали клятвенного обещания. Она плакала, сморкалась, обещала… А на другой же день запела во все горло сильным мальчишеским альтом: «У Полтави на рыночку»…

Сама судьба, таким образом, толкала нас к финалу. Выработанный план сводился к следующему: воспользоваться тем, что тюрьма сообщается нижним (как раз под нашим) так называемым «малым срочным» коридором непосредственно с конторой, которая, в свою очередь, имеет выход прямо на улицу; подобранными ключами отворить дверь камеры, выйти на наш коридор, оттуда на площадку лестницы и вниз по лестнице на 1-й этаж, затем в «малый срочный»; связывая встречных надзирательниц, при помощи Тарасовой проникнуть в контору, а оттуда на улицу, где будут в условленном месте ждать вольные товарищи.

Обязательно придется иметь дело с двумя надзирательницами — в «малом срочном» и в конторе, и с одним надзирателем — в сенях перед выходной дверью. Но нельзя надеяться, что в коридорах, примыкающих к лестнице с другой стороны — «большом срочном» и «следственном» — надзирательницы будут спать, а не выйдут от скуки, или от усердия, или на шум на площадки лестниц. Поэтому и для них должен быть готов резерв — словом, все, способные действовать, составляют группы, назначенные на ту или другую цель, должны развить в себе уменье, ловкость и силу — ведь от быстроты и точности движений активисток зависит успех всего «окисления».

И мы начали тренироваться.

Как я говорила, по дороге приходилось вязать постовых надзирательниц. Кто именно из них где будет дежурить — можно рассчитать только за 2–3 дня, да и то надо быть готовым ко всяким неожиданностям: эту передвинули, та заболела… И мы готовились вообще нападать и вязать. Предназначенные к активной роли заговорщицы, выбранные из самых ловких и сильных, практиковались на нас, грешных, и можно сказать, что мы принесли на алтарь свободы немалые жертвы. Было условлено, что «корни квадратные могут доводить до состояния покоя любой элемент, изображающий в данном случае анод», — и вот по утрам, после уборки, когда мы оставались одни в камере, в различных углах стали происходить молчаливые, но яростные схватки. Активистки, выбрав воображаемого «анода», наваливались на него в строгой системе; одна на ноги, двое на руки и еще одна хватала за глотку, чтобы заставить открыть рот и запихать туда кляп; «анод» должен был отбиваться всеми силами, но не кричать… В борьбе увлекались до настоящего азарта; Нине заткнули рот с такой энергией, что надорвали подъязычную перепонку, а со мной вышло похуже.

Я невинно сидела на «собачке», когда почувствовала, что меня схватили, давят и тащат. Верная инстинкту и инструкции, я стала вывертываться, брыкаться, вертеть головой, но вдруг почувствовала, что рука, схватившая меня за глотку, соскользнула на дыхательное горло и сжимает его мертвой хваткой… Зазвенело в ушах, перед глазами поплыли зеленые, красные, оранжевые круги… Последняя, яркая, как молния, блеснула мысль:

— Они меня задушили — пропал наш побег! И темная волна захлестнула сознание…

Очнулась на койке. Не открывая еще глаз, услышала слова:

— Ниже голову… Компресс на сердце… Пульса никакого? Надо за фельдшерицей. Я постучу…

Последние слова меня окончательно привели в чувство, и я открыла глаза. Думаю, что я не могла быть бледнее окружавших меня лиц… Подумать только: удавили товарища… и провалили побег!

Без преувеличения скажу, что к тому времени все мы были уже как бы помешаны на побеге: все явления, переживания, происшествия, как и у меня на смертном одре, сводились к одному — как это отразится на побеге?

И Зоя Ивановна, едва меня не задушившая, стояла в это время у окна и соображала — как ей устроить, чтобы немедленно ее одну арестовали за убийство, а камеру не трогали, не доискивались. Опоздай я очнуться еще минут десять — и она пошла бы донести на себя по начальству…

Но все ограничилось распухшей шеей и хорошим уроком.

Связывать же они научились, действительно, гениально.

Атмосфера в камере накалялась. К тому же нас очень нервировала Маня. Пришлось, конечно, посвятить ее в возможность побега, и она совсем потеряла голову: приставала ко всем с вопросами и предложениями, показывала приемы борьбы, не считалась не со временем, ни с местом, ни с чужими глазами… А глаза были, и по тюрьме поползли слухи: у политических сидит какая-то чудная: девка — не девка, мужик — не мужик. И они ее прячут… Я лично уже мало верила, что это был «мужик»: ни один мужчина не выдержал бы и недели, не проявив себя, запертым среди 20-ти женщин, которые в большинстве были молоды, беспечны и наивны до глупости. Вернее, что этот урод, истеричка, лживое и хитрое создание, и по чем мы знаем — не следят ли уже за Тарасовой и нашими помощниками на воле? Она могла отправить письмо, шепнуть в коридоре старшей, вызваться в контору…

И мы, мучительно переживая все эти сомнения, старались не спускать с глаз ее нелепую даже среди уголовных фигуру.[233]

В особенности стыдно и страшно было за тот риск, — которому мы подвергали теперь наших свободных товарищей: эти люди, не связанные ни с кем из нас и лично знакомые только с теми, к кому они ходили на свидание, отдавали все за призрак нашего освобождения, который многим показался бы несбыточным миражем. Они нам поставили единственное условие: ни один человек, кроме прямых участников побега, не должен знать о нем ничего. И мы свято соблюдали его до сих пор, не посвящали даже своих сокамерниц в подробности плана. Я, например, ничего не знала об организации на воле, а мне верили безусловно. Писать с чужих слов не хочется и потому эту интереснейшую часть заговора я обойду.

* * *

В июне Тарасова принесла тревожную весть: ее собираются снять с каторжного отделения. Заметили ли ее близость с нами, что было совсем немудрено, или такова была общая политика начальства — в сущности, было все равно; важно одно: главный козырь уходит у нас из рук. Тогда стали высчитывать первый удобный по комбинации дежурств и постов день — оказалось, что раньше 30-го июня ночные дежурства Федотовой и Тарасовой совпасть не могут, а нам очень важно иметь в лице Насти Федотовой одним сильным врагом меньше. О побеге она не знала ничего, но была уже настолько своим человеком, что подвести не могла. Оставалось 10–12 дней и за это время нужно было сделать кучу вещей, завязать концы, согласовать с волей…

вернуться

233

Чтобы кончить с Марией Никифоровой — расскажу ее дальнейшую историю: это оказался не мальчик и не девочка, а полного и редкого типа гермофродит — более грамотные из нас скоро об этом догадались и звали его «Оно». Он не был провокатором, но, конечно, половое уродство сказалось на всей психике — истерической, извращенной и аморальной. За границей, куда он попал после побега, он ориентировался на анархистов, жил странно, то в мужском, то в женском платье, имел соответственные романы, получал какие-то средства. Мы все с ним совсем разошлись. В 1917 г. вернулся в Россию, очутился среди зеленых и с поездом ездил (под именем Маруси Никифоровой) по Черниговской и Харьковской губернии, жег, грабил, бесчинствовал. В 1919 г. он был арестован и судим в Москве; за него почему то вступился покойный А. А. Карелин, заверив его честное революционное имя. Потом, — через год, кажется, — газеты сообщали, что его снова арестовали на какой-то новой пакости и на этот раз расстреляли.