Изменить стиль страницы

— Не пора ли, товарищ начальник? — спросил Степан Иванович.

Он не сказал, что именно пора, по все поняли его: не пора ли было прибегнуть к помощи опреснителей?

Андрей молчал, внимательно изучая в бинокль нового противника.

Этот вал был значительно выше предыдущих — наверное, до тридцати метров высотой. Такого страшилища я не видел еще никогда.

— Опреснители — наш козырь, — сказал Андрей, не отнимая от глаз бинокля, — и мы сбросим его только в самый последний момент.

Он сказал это тоном, не терпящим возражений.

По-видимому, у некоторых людей очень развито какое-то шестое чувство — времени. От советских подводников я слышал выражение; «Две секунды — рано, четыре — поздно, три — самый раз». Мой друг, мне кажется, обладал этим чувством времени. Что-то подсказывало ему, что можно выждать, что опасность не так велика и критический момент не наступил. Значит, сбрасывать последний козырь еще рано!…

Снова корабль опоясался защитным огнем.

Сжатия учащались. Лед сдавливало, наслаивало.

А круглое лицо луны, висевшей на небе, было совершенно спокойно, почти благодушно. Казалось, луна с интересом наблюдает вызванную ею кутерьму.

Приливы и отливы — явление обычное на море, Повинуясь действию притяжения луны, огромные массы воды ритмично набегают на берег и медленно отступают от него. Но здесь, в царстве пловучих льдов, знакомое каждому человеку явление казалось грандиозным и ужасным. Дрожащие серебряные лучи, протянувшись с неба, притягивали льдины, волокли их, как на буксире, громоздили друг на друга…

Небо было ясно. Тучи умчались за горизонт, и снег-позёмка с шорохом несся понизу.

Морозило все крепче и крепче, было трудно дышать. Потрескивали деревянные части судна.

Дрейфующие льды, сжимаясь и разжимаясь, уносили нас на северо-запад, к заветному «белому пятну».

Глава десятая

ТЕПЕРЬ ПОРА!

Мы дрейфовали третью неделю, томительно медленно подвигаясь к «белому пятну», описывая по морю причудливые выкрутасы.

Кое-где приходилось вежливенько просить посторониться наседавшие на корабль льдины, «чуть-чуть» раздвигать их локотками.

Раз или два в день, не реже, начинала громыхать наша рында, и все по ледовой тревоге выбегали наверх.

Этой осенью в распоряжении Сабирова были электродетонаторы. Они значительно упрощали дело. С помощью специального индуктора старший помощник взрывал лед одновременно в нескольких лунках. Это производило внушительное впечатление.

— Честью просят, честью просят, — бормотал Сабиров, возвращаясь на борт.

— Кого это — честью, Сабиров?

— Известно кого: плавучие льды.

Подле него, сохраняя озабоченно-достойный вид, торчал Союшкин. Пенсне его, закрепленное за ушами веревочками и проволочками, было закопчено, в руках он горделиво держал ящик с индуктором.

Да, он становился приемлемее, лучше день ото дня.

Союшкин хорошо показал себя в моменты опасности, заслужил даже одобрение скупого на похвалы Федосеича, до крови стер руки, откачивая воду во время крена, — вообще не ударил лицом в грязь. Что же касается его непосредственной научной работы, то тут он, аккуратист и педант, был незаменим. Учтя особенности его характера, Андрей дополнительно возложил на нашего гидрогеолога обязанность заведующего аварийными запасами, и теперь то в одном, то в другом отсеке раздавался тонкий, скрипучий голос с бранчливыми интонациями.

Странно, что даже голос его теперь не казался мне таким противным, как раньше.

«Что ж, — думал я, — в конце концов, он — наш, советский человек. Не в безвоздушном же пространстве жил он все это время! Учился в советском вузе, работал в научно-исследовательском институте…»

И он уже не домогался дружбы со мной и Андреем, как в детстве в Весьегонске. Держался не назойливо, с достоинством, называя нас только на «вы» и по имени-отчеству. А главное, после неудачи первого похода не проявил злорадства, не стал повторять, как сделали бы некоторые на его месте: «Что я говорил?» Наоборот, будучи в Москве, Союшкин всюду и везде с присущей ему, выматывавшей душу обстоятельностью доказывал, что участники экспедиции («к которым и я имею честь принадлежать», — скромно добавлял он) сделали в походе все, что могли, и даже больше того.

Сознаюсь, раньше я думал о нем хуже.

Но в существование Земли Ветлугина он по-прежнему не верил или делал вид, что не верит.

— В прошлом году вы видели торосы, Алексей Петрович, — говорил он, печально склоняя голову набок. — Это были торосы, уверяю вас. Особенности вечернего света, мелькнувший солнечный луч, может быть низко опустившееся облачко…

Даже обычно снисходительный Степан Иванович, послушав его, махал рукой, вставал и уходил из кают-компании. Он уходил, придерживаясь за стены, за стулья, медленно шаркая ногами.

Наш парторг был болен. Трудности прошлогодней экспедиции не прошли даром. Обострился его старый «фронтовой» ревматизм. Желая обязательно участвовать во второй экспедиции, Степан Иванович умолчал о болезни. Да в Москве она и не очень донимала, по его словам. Однако в море болезнь обострилась.

— Ну можно ли так, Степан Иванович! — журил его Андрей. — Положительный, уже немолодой человек… Не ожидал от вас, честное слово…

Степан Иванович сконфуженно покряхтывал. Он действительно был много старше остальных участников экспедиции (за исключением Федосеича). Но, видно, таинственная Земля Ветлугина, прятавшаяся где-то среди высоких торосов Восточно-Сибирского моря, околдовала и его, манила, непреодолимо притягивала к себе…

Переламывая себя, силой воли преодолевая болезнь, Степан Иванович продолжал работать в качестве гидробиолога и выполнять многообразные обязанности парторга экспедиции.

Все знали на корабле, что парторг болен, и это придавало особый вес каждому его слову. Он показывал пример подлинно советского отношения к своему долгу, презрения к трудностям, опасностям, болезням.

Издали мы угадывали его приближение по характерному медленному шарканью. Вот шаги остановились у порога кают-компании. Все, не сговариваясь, быстро отворачиваются от двери, сдвигают головы, принимаются разговаривать — громко, с оживлением.

Неделикатно было бы глазеть на Степана Ивановича, когда он переступает порог. Это дается ему с трудом. Нагнувшись, обеими руками он приподнимает одну ногу и с большой осторожностью переносит по ту сторону порога. Потом проделывает то же с другой ногой.

— А, вот и Степан Иванович! — восклицает кто-нибудь, когда Степан Иванович уже очутится в кают-компании, и тогда все оглядываются с деланным удивлением.

Не раз Андрей предлагал вызвать по радио самолет для его эвакуации на Большую землю, но парторг неизменно отвечал отказом.

— Вам же трудно ходить, Степан Иванович! — вмешивался я в разговор.

— Ну, трудно… Мало ли чего!… И что это за слово такое — «трудно»! — неохотно отвечал Степан Иванович. Но однажды, во время вечернего чаепития, он настроился на более обстоятельный ответ.

— Чтобы не надоедали больше уговорами, коротенькую историю расскажу… Вы, наверно, не знаете, что я в гражданскую войну у Фрунзе ординарцем служил? Да, было такое дело… Никогда не забуду, как его в первый раз сопровождал. И Фрунзе сам и мы, его ординарцы, конечно, верхом. Ездил Михаил Васильевич прекрасно, посадка замечательная. Но что за странность? Смотрю: влезет на коня, наклонится, потрет колено и опять в седло. Шепотом спрашиваю другого ординарца: зачем это он? Ординарец нахмурился, цыкнул на меня. Потом уж узнал: жандармы повредили Михаилу Васильевичу сустав во время ареста в 1905 году. С той поры коленная чашечка сдвигалась, выскакивала, если подолгу находился в седле. Приходилось ее вправлять, ставить на место — и все это, заметьте, без единого слова жалобы, молча, отвернувшись в сторонку. Надо было Михаилу Васильевичу ездить верхом, он и ездил, несмотря ни на что, как бы там ему ни было больно, трудно!… «Надо» — вот большевистское слово!… А вы говорите — «трудно»…