Изменить стиль страницы

Первые крики «ура!» еще не смолкли, а Чолпонбай уже хотел оторваться от земли, хотел… Но тяжесть, страшная, смертная, никогда ранее не испытываемая тяжесть, будто придавила его, приплюснула к глинистой выбоине. Вот так же было трудно, когда он, спасая школьного товарища Ашимбека, сам сорвался и едва-едва выбрался из горной речонки, уже кинувшей его к водопаду. Было трудно на коне во время скачек опережать самых первых, очень трудно было выжимать из себя и из коня последние силы. Трудно было и в школе на экзаменах. Но все это было сейчас ничтожной тяжестью перед силой притяжения земли. Ему казалось, что надо оторвать не себя от земли, а землю, всю планету оттолкнуть от себя…

— Ур-а-а-а! — это слышался голос Сергея. Он поднялся и, пригнувшись, вскинув вперед штык, кинулся на врага. Только мимо проблеснула его планшетка. И точно невидимая струна натянулась от бегущего вперед Сергея к его другу, натянулась и вырвала Чолпонбая из выбоины. Догоняя Сергея, почти не пригибаясь, он побежал навстречу горячему ветру, против пуль, наперекор смерти.

— Ур-а-а! Ур-а-а!

Надо же что-то кричать, надо чем-то помогать себе, надо бежать вперед, не сворачивая, не припадая к земле. Надо, надо, надо! Это стучало в мозгу Сергея, который тоже не без труда поднялся и пошел в атаку. Ему казалось, что ноги его словно налиты свинцом, что руки еле держат винтовку, что шаги его преступно медлительны. На самом же деле он бежал первым, пока его не опередил Чоке.

А между тем гитлеровцы попятились, некоторые сунулись в лес, но остальные поняли, что не убежать, — ринулись навстречу советским воинам, стреляя на ходу.

Потные лбы, насупленные брови, сверла-глаза, немецкая ругань — все слилось, смешалось воедино!

Схлестнулись штыки и приклады…

Чоке поскользнулся и упал. Сейчас фашист всадит в него штык, уже замахнулся…

Но, к счастью, рядом снова оказался Сергей: он оглушил врага прикладом. Тот рухнул.

Чоке вскочил, и теперь они, уже не сговариваясь, прикрывали друг друга, умело и решительно расправлялись с врагами.

И пока они разделывались с последними двумя гитлеровцами, остальные наши тоже не бездействовали. Одних прикончили. Других, что юркнули было в лес, взяли в плен.

Вот они, рослые, сытые, наглые.

Вы в плену! Ведите себя как положено!

— Это вы у нас в плену! — по-русски отвечает немец. — Вы в кольце!

Наглости их нет предела… Ну погодите же, не так запоете!

V

— О чем задумался, Чолпонбай? — спросил взводный лейтенант Герман, который неслышно появился около окопа. Внимательные карие глаза встретились с глазами Чолпонбая, потом скользнули по газете, зажатой в руке молодого солдата. — О чем?

— О прошлом. Подумал, что сколько бы жеребенок ни бегал, скакуном не станет, — и Чолпонбай горько усмехнулся, вспоминая о том бое…

— Вырастет и станет скакуном, — очень серьезно возразил взводный, словно улавливая за этим иносказанием его точный подтекст.

А может, так показалось… Но в том бою взводный был справа, заменил убитого пулеметчика, действовал гранатами и был неподалеку от Чолпонбая и Сергея Деревянкина. Он-то и крикнул первым «ура!», первым и поднялся, оторвался от земли на правом фланге. Да, надежный взводный, надежные люди. А что ж, жеребенок вырастет?..

— Да, товарищ лейтенант, вырастет жеребенок, только хочется, чтобы скорее вырос…

— Много значит слово, — откликнулся Сергей Деревянкин. — Как это говорится: у мысли нет дна, у слова нет предела.

Чолпонбай, довольный, улыбнулся: приятно, что его друг запомнил киргизскую пословицу, которую только один раз как-то на политбеседе обронил он, Чолпонбай.

— Да, немало нужно лошадиных, а не человеческих сил, чтобы Дон одолеть и ту высоту взять… — проговорил взводный. — Но мы возьмем. Обязательно возьмем! А пока присматривайтесь. Товарищ политрук, — обратился он вдруг к Деревянкину, — вы к нашему командиру роты не собираетесь?

— Нет, я уже у него побывал. Мы тут с Чолпонбаем потолкуем.

И вот они вдвоем в окопе. Гибкая ветка лозы склонилась над ними.

Солнце перевалило за полдень. Стало пригревать. Из котелка Чолпонбая подзаправились пшенным концентратом.

— Мы сконцентрировались на фронте на этом концентрате, — пошутил Сергей. Поблагодарил друга, вытер ложку, спрятал ее за голенище и достал планшет. Раскрыл, вытащил треугольник письма, развернул его, пробежал глазами. Начал читать со второй страницы про себя:

«…А еще, Сережа, я часто вспоминаю нашу предвоенную жизнь и тебя, твою газетную работу. Это сейчас война разметала нас по разным фронтам. Но и вдалеке от тебя, работая в госпитале, каждый раз, когда прибывают раненые, почему-то напрягаюсь, точно вот-вот увижу тебя. Недавно в шестой палате лежал у нас подполковник Козырев. Он-то мне и порассказал о тебе. Ты помнишь, он был редактором нашей районной газеты. И так тесна жизнь и узка война, что встретились и я узнала кое-что о твоем характере и о тебе. Не бойся, ничего плохого. Даже, скорее, хорошее. Ведь он, оказывается, с твоим отцом в одном отделении был и в первую мировую, и в гражданскую. Козырев-то и сказал мне, что выдержкой, неутомимостью и (только не зазнавайся) смелостью ты похож на отца и внешне — копия. Так что зря ты, оказывается, жаловался мне, что нет у тебя фотографии отца. Возьми зеркало, посмотри и увидишь. А еще он мне говорил, как ты по нескольку раз переписывал свои корреспонденции. Как он однажды взял все шесть вариантов одной заметки о весеннем севе и говорит тебе:

— Сергей, одно и то же ведь!

А ты ему:

— Нет. В этой предложения короче. Здесь междометия восторженные убраны. Четче начало. А вот в новом варианте завязка и кульминация более логичны.

Веришь, Сережа, Козырев даже рассмеялся от удовольствия, вспоминая:

— Над заметкой, как над рассказом, работал, шлифовал без устали. Вот как вырабатывал стиль. В той, которую он предложил в номер, это я запомнил надолго, кончил последний абзац одним словом: «Продолжается». Это, значит, сев продолжается. И поставил многоточие. Пустяки как будто. А мне запомнилось. Я карандашом подчеркнул многоточие и плечами пожал, а твой (мой! мой! мой!) Сергей и замечает: помните, как Флобер встречал молодого писателя: «Что делаете?» — «Да вот, за эту неделю две новеллы написал. А вы, господин Флобер?» — «А у меня в одном предложении запятая есть, хочу ее перенести ближе к концу…»

Через неделю встретил опять Флобер того же писателя: «Что делаете?» — «Еще две новеллы написал. А вы, господин Флобер?» — «А у меня, помните, я вам говорил, была запятая, которую хотел я перенести из начала предложения в конец. Так вот я решил оставить ее на прежнем месте».

Тут этот Козырев так хорошо посмотрел на меня и говорит:

— Повезло вам с Сережей. Если пощадит его пуля, то настоящий журналист будет, а то, глядишь, и до писателя дорастет…

Вот, дорогой мой товарищ политрук, смотри, чтобы тебя пуля пощадила, чтобы ты стал журналистом настоящим и дорос до писателя. А кем, кстати, собирается быть твой друг Чолпонбай? И жив ли он? Не ранен ли? Видишься ли ты с ним?.. Не обидится ли он, если я попрошу у него адрес его девушки — Гюльнар? Мне хочется переписываться и с нею. Кончится война, соберемся все вчетвером… Мне надо увидеть их обоих. И Токоша. И тебя, конечно, не дуйся и не ревнуй! Я тебя часто вижу во сне. Ты с большим-большим карандашом, почему-то незаточенным, пытаешься написать какую-то букву на узком треугольном листе картона, а карандаш не пишет. И ты мне говоришь: «Он пишет хорошо, это так, это пока не ладится. А после войны я напишу книгу…» Ну, милый мой, мне пора на дежурство. Я писала бы тебе бесконечно, но меня зовут дела. Надеваю халат, смотрюсь в зеркальце — твой подарок, вижу тебя, шлифующим заметку, мысленно целую и бегу в палату…

Твоя Н. Видишь, какая конспирация?.. 26 июля 42 г.

P. S. Да, пиши не только заметки, но и мне почаще пиши, можешь не шлифовать».

Пока Деревянкин перечитывал письмо, Тулебердиев раздумывал над газетой, но едва Сергей оторвал глаза от своего треугольника, Чолпонбай, как бы менаду прочим, вздохнул с надеждой: