Изменить стиль страницы

Через два года они разошлись. Однажды, когда я её встретил снова, она пожаловалась мне, что Гумилев «Любит любовь, но не женщин» Скоро у неё был роман с другим не менее известным поэтом — Александром Блоком. Тем не менее, говаривали, что она по-прежнему любит Гумилёва, и это её незаживающая рана.

Её лирика переменилась. Я почувствовал это остро, когда посетил сборище уже по поводу Ахматовой и Блока.

Блок начал:

Мы, праздношатающиеся грешники,
Кто может быт весел в саване?
Птицы как цветы на стене,
мечтают о свободе облаков.

Ахматова отвечала ему:

Всё расхищено, предано, продано
Чёрной смерти мелькало крыло
Всё голодной тоской изглодано
Отчего же нам стало светло?

Нет! — кричал Блок.

Эй! Давным давно, ваша раса перестала любить,
В то время как мы, русские, стали любить больше.
Вы забыли, что есть любовь на земле,
Что жнет и убивает и сжимает до сердцевины…[2]

Во время войны, идя по главной улице Луцка, я почти столкнулся с кавалерийским офицером. Он был дважды Георгиевским кавалером. Сначала я не узнал и пропустил его. Что-то заставило меня обернуться: «Гумилёв!» — воскликнул я. Он остановился и обернулся.

— Да? — ответил он вежливо.

— Вы меня не помните? — и я напомнил ему о далёком детском утреннике, на котором он читал свои стихи.

— Детский утренник я помню, но вас, простите меня, что-то не припоминаю.

Я пригласил его со мной отобедать. Мне было интересно услышать, что он делает, и больше всего, о его жене.

Он сказал мне, что он служит в Пятом Гусарском полку с первого дня войны.

— Я наслаждаюсь войной, каждым её моментом! — сказал он.

— Вы были ранены?

Дважды Георгий касался моей груди.
Которую не тронули пули, —

продекламировал он.

Он был в прекрасном настроении: «Война и смертельная опасность возбуждают мою душу, — сказал он.

— Это здорово — испытывать судьбу. Мои друзья, товарищи по оружию, убиты или смертельно ранены. Немногие остались в живых, а на мне даже не царапины. Это удивительно! Но опять же, я был уверен, что меня не убьют! Возможно, что я игрок по натуре, даже если я не беру в руки карт. Я всегда люблю играть по крупному — на свою собственную жизнь! Например, перед войной я охотился на львов в Абиссинии. Однажды мне сказали, что свирепый лев, разорвавший двух местных жителей, появился в окрестностях. Его рык всё ещё был слышен, и местные попрятались в хижинах: никто не хотел со мной идти. Я пошёл один. Поверьте, смотреть в глаза дикого хищника, было самым восхитительным моментом в моей жизни. Я убил его с третьей пули, когда он уже был в двух метрах от меня, а первый выстрел — я промахнулся. Второй — лишь только ранил его.

Мы перешли к его работам. Он говорил о своем журнале «Аполлон» и будущем русской поэзии.

— Каждый человек — поэт в своей душе. Каждый человек может стать поэтом, если будет работать много и упорно над стилем и техникой. Поэзия, как музыка, и поэт как пианист, который работает каждый день, если он хочет совершенства.

Он сказал мне, что на фронте он написал стихотворение, которое называется «Гондола». Он прочёл его — это было лучшее, что он написал.

— Невозможно поверить, что можно написать такое прекрасное стихотворение на фронте, — сказал я.

Он гордо улыбнулся:

— Я уникален, — и добавил, — Мне необходимо возбуждение для творчества. Опасность даёт мне толчок.

— Где ваша жена?

— Моя жена? — он, казалось, опешил.

— Да. Анна Ахматова.

— А! Анна, — его голос увял. — Она в Петербурге, иногда я получаю весточку от неё. Она посылает мне свои стихи. Она неплохо пишет.

* * *

На приезжего в Петербург, холодность и абстрактность города, его безэмоциональность и скрытость, производят угнетающее, если не враждебное впечатление. Это город, который ушёл весь в себя, и все люди в нём также погружены в себя. Это город раздвоенной личности, и только настоящий петербуржец может любить его нежной страстью и наслаждаться его мутными и молчаливыми ночами. Наслаждаться его грязной осенью, грязными каналами и реками, снегом и ледяными зимами, ледоходами по весне, неулыбчивыми прохожими и маленькими забегаловками, где ведётся бесконечный разговор о бренности всего живого и бесполезности жизни. Великолепные церкви и соборы, где люди молятся перед образом Христа. Город идей, живых и бьющих ключом, настоянных на крайнем индивидуализме, конфликтующих, воодушевляющих, и совершенно чуждых реалиям повседневной жизни человека.

Я снова был очарован несокрушённой и несокрушимой душой моего города. Что может большевизм, этот грубый и голый материализм незрелых и недалёких умов, причинить моему городу? Поработить его? «Чушь», — ответил я себе. Большевизм может завоевать город внешне, подавить его поверхностно, но душа города будет жить вечно, бесконечно вечно после того, как большевизм уже давно канет в лету. Рассуждая таким образом, я как-то внутренне успокоился, убеждённый во внутренней незыблемости города. Дело было весной, ещё до революции, и я бродил по улицам в грязи тающего снега. Улицы были тускло освещены газовыми фонарями. Шумные трамваи сновали туда-сюда. Полуподвальные окна открывали мирные семейные посиделки за кипящим самоваром. На мгновение я потерял острое ощущение грядущей трагедии. Так не может быть, думал я, что свобода, которую так долго ждал русский народ, попадёт в руки предприимчивых политических авантюристов.

Я вошёл в печально известное кафе «Бродячая собака», место встречи писателей, музыкантов и артистов. Огромный зал в подвале был полон пьющих, кричащих и поющих людей, здесь как всегда был полный бардак. Все столики были заняты. Когда я протискивался через толпу, кто-то окликнул меня по имени, это была Анна Ахматова. На другом конце её столика Александр Блок нашёптывал историю Михаилу Шаляпину.

— Возьми стул, присаживайся, — пригласила меня Анна Ахматова.

Как только я уселся, она представила меня лысеющему беззубому, но моложаво выглядящему человеку, сидящему рядом с ней:

— Это Илья Эренбург, — сказала она.

Будущий министр пропаганды был пьян и находился в разговорчивом настроении. Он тут же признался мне в том, что Керенский на самом деле — величайший гений из всех когда-либо живших на земле. Я молчаливо согласился с ним.

Блок, шаткий от шампанского, нетвёрдо поднялся и начал декламировать:

Эй! Давно ваша раса перестала любить,
Но мы, русские, любим всё больше и больше.
Вы забыли, что существует любовь на земле,
Которая жгёт, и сражает, и сжимает до сердца.

Толпа внезапно затихла, загипнотизированная его блестящим исполнением. Едва Блок закончил, как Шаляпин затянул «Стеньку Разина»….

* * *

Три года спустя, когда я снова приехал в свой любимый город, было лето. Я не мог заснуть в эти белые ночи и вышел пройтись по набережной Невы. Петербург умирал, покорённый большевиками. А люди, люди всё бродили по набережным Невы и искали ответа на свои собственные неразрешимые вопросы в поисках вечной истины. Однако вечная истина по-прежнему ускользала от них вместе с белыми ночами.

Уже было почти утро, когда я забрёл в «Бродячую собаку». Кафе был открыто, но почти пустое. Женщина сидела за столиком и потягивала чёрный кофе, при этом она курила тонкую сигарету. Очень стройная, высокая и бледная: Бледные щёки, бледные губы, невидящие и бесстрастные, холодные глаза. Она очень изменилась — Анна Ахматова. Она узнала меня и кротко улыбнулась. Я присел к ней за столик, и мы долго сидели молча. Внезапно она очнулась и начала декламировать:

вернуться

2

Стихотворения даны в переводе с английского. Прим. пер.