«Товарищи! Не пейте сырой воды ввиду бывших холерных заболеваний».
На рельсах, кроме поезда штарма, стоял бронепоезд, на стенке пушечного вагона которого по белому фону написано было «Лев Троцкий»; а из-под свежей белой краски просвечивала совсем явственно прежняя надпись — «Доброволец». Бронепоезд весь украшен был красными флагами, не убранными еще после торжества переименования: недавно оно состоялось в присутствии самого военмора, прибывшего на фронт. Флаги были мокры и грязны, уныло обвисли, и ветер трепал их и обвивал вокруг древок. А над фронтоном вокзала висело, забытое белыми и не замеченное еще красными, тяжело и шумно бившееся большое трехцветное знамя…
Здание вокзала, загаженное до последней степени, было забито людьми штабных команд и конвоя. Висел туман от табачного дыма, нестерпимо пахло прелой шерстью и онучами, и в ушах стоял сплошной гул от людского говора, от ругательств и ядреного мата.
В отдельной «зале для пассажиров I и II классов», у двери которой стоял на страже скуластый малый с большим парабеллумом и офицерской шашкой, происходило заседание реввоенсовета армии. Длилось уже часа три без перерыва и, очевидно, имело бурный характер, так как отдельные возгласы оттуда прорывались сквозь стены и гул толпы.
Командарм не был приглашен на заседание, хотя числился по должности членом реввоенсовета…
Наконец дверь распахнулась, и скуластый малый бросился расталкивать толпу.
Через несколько минут клавиши Юза стали выстукивать по прямому проводу в адрес реввоенсовета фронта секретную телеграмму:
«Части совершенно небоеспособны… паника на каждом шагу… Армия находится в состоянии полного разложения… Все происшедшее наводит на мысль, что мы имеем дело не просто с неудачным управлением, а с чем-то гораздо более серьезным…»
* * *
Командарм сидел в салоне своего вагона, задумчиво глядя на разложенную карту. Толстая цветная линия общего советского фронта — на участке его армии — обращалась в пунктир неопределенного очертания: нельзя было установить точно расположение дивизии; а синие стрелки, изображавшие направления колонн белых, — прямые, острые — словно разрывали паутину фронта, выпрямляли опустившийся было к югу клин и вонзались глубоко в расположение красных. Одна стрелка, прочерченная сбоку, с востока, на перерез железнодорожной линии, все время опережала движение штабного эшелона. Вот-вот захватят…
Операция окончательно и безнадежно погублена.
Командарм сложил карту, откинулся на спинку кресла, задумался. «На этот раз, пожалуй, не удастся выйти благополучно…» Последние дни он замечал явную перемену отношения со стороны окружающих. Гройс просто нагл; начотделы под разными предлогами избегали являться лично с докладами; на перроне, когда он, прогуливаясь, подходил к группам беседовавших штабных, те сразу смолкали и вежливо, но как-то смущенно отвечали на его вопросы — разговор совершенно не вязался. Вокруг командарма образовалась какая-то тягостная пустота….
«А хорошо бы на свободу… Ах, как хорошо!..» Он закрыл глаза и мучительно ясно представил себе свое положение, в которое он стал добровольно. Об этом не сожалеет. Но… хватит ли сил донести тяжкую ношу…
Узник — с первых же дней поступления в Красную армию. За каждым шагом его следили: и комиссар, который поселился в вагоне командарма и позволял себе входить в его купе, не постучавшись; и дежурный из Особого Отдела, вечно торчавший в нарочито почтительной позе в коридоре вагона, и другие. «Вот и сейчас…» Командарм услышал шорох, направился к двери неслышными шагами и сразу сильным толчком открыл ее. Дежурный отскочил, держась за переносицу. Смутился…
— Вы меня звали, товарищ командарм?
— Убирайтесь к черту, вы мне не нужны. Отчего вы не сидите в своем купе?
Захлопнул дверь. Еще тягостнее стало на душе, и еще мучительнее захотелось «свободы»… Снова закрыл глаза. Перед мысленным взором проходили дни, мелькали образы, как тени. Прошлое… Не всегда оно было радостным, чаще горьким и суровым; но ни злобы, ни обиды не оставило — одно лишь безграничное сожаление о чем-то потерянном, невозвратном… Посмотрел в окно, вдаль… Дождь перестал. Одетое в багрянец облако нависло краем над дальним лесом и селом. Золотило окна и играло мелкой рябью, многоцветными переливами в сплошной водной пелене, покрывшей поле; туман стлался низко по земле, довершая иллюзию, будто кругом — бескрайнее море, по которому плывут, колыхаясь, село и лес. «Хорошо бы теперь на море…» Махнул рукой и выпрямился. «Нет, не выбраться уж никуда…»
На столе лежали неразобранные бумаги. Открыл папку. Приказ по дивизии… Подписал, не читая. Донесение начдива о потери обоза… Положил резолюцию: «истребовать от начснаба фронта». Дальше. Приказ военмора: «…Казаки, обманутые Мамонтовым!.. Вы в стальном кольце»… Помечен приказ Москвою. Усмехнулся: «Как скоро, однако, проехал военмор из Тамбова в Москву». Дальше. «Первая книга для чтения», присланная военным отделом ЦИК для распространения среди красноармейцев. Начал перелистывать: «…Кучка генералов и министров топтала кости миллионов солдат, которые шли на убой…» Так. «В деревне не было куска хлеба или стакана молока, потому что все отдавалось помещикам и их собакам…» Х-м! «…Мир принадлежит одинаково всем и должен быть поделен поровну…» Гениально! «Человечество должно идти по гладкой поверхности одинаковости и равенства…» К черту эту дребедень! Дальше. Екатеринодарская газета, снятая с убитого белого… Вот это интересно. Развернул. Красным карандашом отчеркнута статья — стратегический очерк последнего периода. Сбоку рукою Гройса сделана пометка: «Обр. особ. вним.». Стал читать.
«Поскольку первоначальное направление удара N-ской советской армии являлось глубоко продуманным и угрожающим не только нашему жизненному центру, но и всем сообщениям Добровольческой армии, постольку поворот явился полнейшей бессмыслицей, свидетельствующей только о непонимании самых элементарных начал стратегии советским командующим…»
Командарм почувствовал, как кровь прилила к лицу. Швырнул газету.
«Дурак! Непонимание… Ты вот много понял…»
Сошла дымка тихой грусти, и в душе расползалась горечь обиды. Встал и начал шагать по купе.
Стук в дверь.
— Кто?
За дверью ответили.
— Войдите!
— Наштарм спрашивает, не будет ли какой-нибудь срочной передачи, так как через час снимаем линию.
И потом шепотом — таким тихим, почти неслышным:
— Ваше Превосходительство, комиссар будет сейчас говорить с реввоенсоветом фронта. Я включил ваш аппарат…
Генерал кивнул. Ответил громко:
— Передач не будет. Можете снимать.
— Слушаю-с…
Вышел. Командарм сел в кресло. Поднес к уху телефонную трубку.
— Товарищ Мехоношин? А, здравствуйте, как поживаете? Но теперь не в этом дело. Я так горячусь, что не могу спокойно держать телефон. Но не в этом дело. Вы слушаете?
— Да.
— Я должен сейчас миновать всякие препятствия и ехать к вам. Пришлите паровоз.
— Скажите, что случилось, и, пожалуйста, покороче. Мне некогда — приехал нарком.
— Что вы говорите? Так тем более. Вы читали нашу телеграмму? Ну, что вы скажете об этом?
— Дело неважно. Как, однако, понимать последнюю вашу фразу?
— Как понимать! Вы хотите, чтобы я доверил свое мышление телефону? Хорошее дело! Могу только сказать, что вопрос чрезвычайной важности. Вы слушаете? Чрезвычайной! В общем и целом он касается ни менее ни более как контрреволюционной измены! Ну? Теперь вы поняли? Но не в этом дело. Скажите, когда вы пришлете паровоз?
— Постараюсь поскорее.
— Товарищ Мехоношин, вы должны прислать паровоз немедленно. Что? Ну, да… До свиданья. Пока.
Командарм положил трубку и сидел недвижно. Мысли потонули в охватившем его чувстве огромной душевной усталости.
«Будь что будет!..»
* * *
— Бывают такие горе-коммунисты, товарищ Гройс, которые обращаются с военспецами как с подсудимыми или просто с арестантами. И, мне кажется, вы из числа таких. Вы сами этим толкаете неустойчивых представителей командного состава искать спасения у белогвардейцев.